Для настоящего атеиста обязательны правила самой жестокой логики, ибо его ближний не получит никакой посмертной компенсации, а во время своего короткого пребывания на Земле отдан на милость и немилость других людей. Ничто: никакие самые возвышенные лозунги, никакая истина, никакая отдаленная цель – не могут оправдать мук отдельного человека. Потому-то для настоящего атеиста русский коммунизм повинен в преступлениях воистину ужасных: как в физических пытках, которым он подверг миллионы беззащитных человеческих существ, так и в пытках духовных, в число которых входят страх и отречение, под воздействием страха, от обычных нравственных инстинктов и участия в религиозных обрядах. Именно преследуя религию, которая для атеиста является достойным восхищения созданием человеческого воображения и действенным средством, смягчающим тяготы жизни и смерти, коммунизм проявил себя как античеловеческая система.
Однако настоящих атеистов так мало, что тому должны найтись причины. И они действительно есть. История, лишенная гарантии прогресса, Природа, не несущая в себе ничего похожего на установленную гармонию, не мать, но мачеха, противостоят нашим требованиям (генетическому коду?). Радикальное противостояние человеческого мира всему внечеловеческому постепенно превращается в другое противостояние: человек ощущает, что он окружен не естественными, но злобными силами и законами, и некая дьявольщина начинает просвечивать из-за завесы непреклонного, а в то же время слепого и бессильного порядка.
Огромные множества христиан, бия в бубны, вздымая хоругви, под предводительством своих богословов, переходят и будут переходить в лагерь человекобога, не зная или не помня об обратном пути, пройденном некогда Федором Достоевским. Но это еще не означает победы Ульро. Земля – не сладкое место жительства, и нейтральное – ни холодное, ни горячее – приятие сциентистских уравнений наталкивается на помехи, прежде всего из-за одного беспокойного персонажа – Бога. Может быть, теперь уже видно, какие скрытые мотивы склонили меня приготовить курс лекций о манихеизме в то самое время, когда рядом, на так называемом Богословском Холме в Беркли, где находятся богословские академии разных исповеданий, клятвенно заверяли в гениальности Тейяр де Шардена и вообще накачивались социальным энтузиазмом. Это не значит, что я хочу выступать здесь как сторонник манихейства в его формах, известных нам из истории. Я только думаю, что некоторый манихейский элемент нам нужен, да и уклониться от него трудно.
1975–1977
Над переводом Книги Иова
После долгого общения с Книгой Иова мне казалось, что я сумею написать предисловие-комментарий. И вот я трудился над ним только для того, чтобы отказаться от этой работы, а вместо нее предложить то, что я сейчас пишу. И тема моя – не столько сама Книга Иова, сколько размышления над неприязнью моей к этому предисловию, где вроде бы всё было: и эрудиция, и смысл.
Несомненно, столь загадочная притча о несчастье праведника требует комментария, потому-то о ней и писали – и тростинкой на свитках папируса, и резцом на каменных плитах, и пером на бумаге, – и по сей день пишут. Однако, даже предполагая, что моя цель была прикладной, вряд ли мне удалось многое объяснить читателю. Знать и уметь передать – две разные вещи, ибо у читателя существует порог восприятия, за которым слова перестают действовать. Иными словами, я счел свое эссе умничаньем, пригодным разве что на университетском семинаре, но не там, где в игру входят простейшие вопросы человеческой жизни. А еще я подумал, что вся эта философия была моим побегом в схоластику, лишь бы уклониться от разговора о том, чтó во встрече с Книгой Иова для меня особенно близко и болезненно.
Итак, несколько персональных данных. Тридцать лет прожив в эмиграции, вдали от мест, где протекли мое детство и молодость, я занялся – в Америке – переводом библейских текстов с древнееврейского на польский. В этом решении многое можно угадать. Прежде всего оно означает трудность отождествления со средой, в которой я оказался, – ту же самую строптивость, которая уже втягивала меня в разные другие приключения. В конце-то концов, я в Америке был не только профессором славянских литератур. На мои стихи, хоть и читанные в английских переводах, появлялись положительные рецензии, меня приглашали на поэтические фестивали, печатали в журналах, то есть вряд ли я соответствовал представлению об эмигранте, выбитом из колеи. Тем не менее я тратил время на занятие, в высшей степени бесполезное там, где мне выпало жить, ибо переводы из Библии замыкали меня в рамках одного языка, тогда как стихи, а тем более эссе могли бы – хорошо ли, плохо ли – быть переведенными на английский.