Тридцать лет в эмиграции. А если считать с выезда из Вильно – куда больше. Но на самом деле годы эти выглядят сжатыми, уплотненными, словно это не годы, а дни и часы, а пройденные мною зоны разных языков и цивилизаций обтекли меня почти бесследно, оставив нетронутой ту родимую речь, с которой я ходил по виленским улицам. Надо сказать, что и мне самому непонятно сосуществование во мне нескольких языков, каждого на своем уровне, с их взаимной непроницаемостью, когда каждый служит чему-то иному, нежели другие. Быть может, старопольским поэтам было ведомо такое сосуществование – с их латынью для науки и чтения и польским для поэзии.
Говоря о выборе для перевода именно библейских текстов, не могу не сказать о Вильно, и в первую очередь это относится к Книге Иова. За год до аттестата зрелости, в 1928 году, сижу я в классе Первой мужской гимназии имени короля Сигизмунда Августа на уроке Закона Божьего, и наш законоучитель, ксендз Леопольд Хомский, безуспешно пытается обуздать мое бунтарство. Он не любил меня, и теперь я признаю за ним правоту. Юношеское бунтарство принято романтически приукрашать, однако теперь я думаю, что в нем много от той нечестной игры, которую личность ведет против нравов сообщества, и игра эта не возбуждает во мне сочувствия. Впрочем, мое отношение к о. Леопольду было эмоциональным, сложным и выходит за рамки школьных воспоминаний. И что еще удивительнее: насколько я знаю, он еще жив и, несмотря на свой возраст – за девяносто, до недавнего времени был приходским священником в Белой Ваке, недалеко от Вильнюса. Мне случилось говорить с людьми, которые его там встречали. Неважно, сумели бы мы сегодня понять друг друга и если да, то в какой степени. Наверно, я сказал бы ему, что его отрицательную оценку моего характера мне пришлось признать верной, но что поделаешь, мы осуждены употреблять на пользу наши недостатки.
Благодаря ксендзу Хомскому и конкордату Польши с Ватиканом, то есть урокам Закона Божьего в государственных школах, я приобрел богословскую закалку – впрочем, еще и благодаря моему сопротивлению, без которого я принимал бы уроки Закона Божьего пассивно и быстро забывал бы их. Самая суть моих трудностей была вовсе не шуточной, как раз наоборот. Прежде чем очертилось мое литературное призвание, я натолкнулся на свою главную – если не единственную волнующую меня – проблему: зло мира, боль, муки живых существ как аргумент против Бога. И если сегодня, когда целая жизнь осталась позади, я иначе отношусь к тайне зла, то вовсе не потому, что прочитал множество книг и толковал о людях, принимавших ее близко к сердцу, включая и средневековых манихейцев. Происшедшая во мне перемена сравнима с постепенным наполнением наброска отчетливыми формами и красками. Сначала, в ранней молодости, было только интеллектуальное уравнение; затем страдание, мое собственное или воспринимаемое как свое, настигло меня, поселилось во мне, и надо было учиться справляться с этим. В мыслях же мало что изменилось, ибо тот же вопрос: «Откуда зло?» – по-прежнему требует ответа, с той только разницей, что сегодня я его не ищу, зная, что предмет этот не поддается чисто интеллектуальным разбирательствам.
Я отбросил ученое предисловие к Книге Иова, потому что углядел в нем черты дипломатических переговоров с несчастьем. Об этом я хотел бы сказать правду, преодолевая то огромное сопротивление, которое здесь оказывает конкретность, ибо в данном случае дипломатия состоит в умолчании о наиболее чувствительных точках и в переходе на уровень абстракции, словно самое существенное откладывается «на следующий раз». И чем более личным и застарелым является страдание – тем труднее, ибо тут настороже опасение, как бы не впасть в эксгибиционизм. Так что я ограничу себя, останавливаясь на самом рубеже признаний.