У Достоевского представители интеллигенции либо живут в подполье, либо открыто противопоставляют себя обществу. Раскольников не признаёт своей виной убийство ростовщицы и ее сестры – виной он признаёт свою слабость, в результате которой он оказался побежден обществом. После первой, сентиментальной фазы своего писательства, когда его героями были «бедные люди», Достоевский вводит подразделение на сознательных и всех остальных, находящихся на нижней ступени сознания, – только первые его влекут, вплоть до, к его же собственному ужасу, почти отождествления с Иваном Карамазовым и его Легендой о Великом Инквизиторе. К сожалению, приходится отметить, что это деление на посвященных и всех остальных остается полностью существенным для современных нам наследников тогдашнего русского раздвоения. Быть может, Симона Бовуар, подруга жизни Сартра, поступила неосторожно, назвав роман об их круге «Les Mandarins». Не будет большого преувеличения, если мы скажем, что чувство принадлежности к избранным весьма поднимает дух – к избранным, то есть к тем, кто проник в тайну исторического процесса и знает будущее. Их тогда единит уже не вера, но знание, особый gnosis, позволяющий выносить суждения, исходя из якобы неколебимых посылок, не заботясь о чувственной и чересчур приземленной для философа действительности.
Что означает эта удивительная мутация героев Достоевского, черты которых мы обнаруживаем в другом обществе в другую эпоху? Если русская интеллигенция стала предтечей европейской и американской интеллигенции, то на какой основе? Почему экспорт – ибо всё, чем кормилась образованная Россия, включая литературных кумиров Достоевского, экспортировалось из Германии, Франции, Англии, – почему экспорт способствовал созданию такого зеркала? Мы привыкли считать, что если общества обладают взаимно сходными формами экономики, устройства, социального расслоения, то средства их выражения в философии, литературе, искусстве тоже сходны. Это убеждение, видимо, принадлежит к той части марксистского наследия, которая стала всеобщим достоянием. В чем, однако, царская Россия, с ее разделением жителей на касты, занесенные в государственные реестры, с крайне централизованной властью, с огромной неграмотной мужицкой массой, может напоминать развитые страны Запада во второй половине XX века? Или в самом деле, как я уже говорил, до нашего времени на Западе не было аналога русской интеллигенции, то есть специфического слоя, отделенного от «серой массы», по этой причине страдающего и предназначающего себе прометеевскую роль? Или же следует попросту принять тезис о том, что идеи обладают своей автономной жизнью и что они важнее, чем экономические и политические различия? Если бы это было так, то, значит, распад метафизического фундамента как власти, так и индивидуальной этики – то, что Ницше называл «смертью Бога», – был на Западе уже давно известен, но скрыт, так как сама сложная практика экономического роста отодвигала такие проблемы в сторону, В какой-то момент они внезапно вынырнули на поверхность – это совпало с кризисом парламентаризма.
Деятельность террористических групп в 60-е – 70-е годы, таких как «The Wheatherman» или «Symbionese Army» в США, «Красные бригады» в Италии и т. п., означает – как в «Бесах», – что сомнению подвергнута правомочность власти. Там, в России, группа Нечаева, процесс которого дал Достоевскому материал для романа, отвергала правомочность монаршей власти и всей системы, построенной на ее сакральности. Здесь, на Западе, пришла очередь власти, создаваемой в результате выборов. Разумеется, революционеры знают, какова «подлинная» воля народа в отличие от этой мнимой, несознательной, и действуют в интересах «подлинной».