Выводы из опыта века, близящегося к концу
В высшей степени вероятно, что род человеческий вступает в эпоху, когда понятие человеческого будет равнозначно понятию смешного. Это предположение – увы, не попытка сострить; скорее, это вывод из опыта века, близящегося к концу. Оказалось, что предсказания science-fiction следовало принимать всерьез. Ее авторы предостерегали нас от опасности бунта машин, которые могут захватить власть над человеком, и ввели в общее употребление слово «робот», сочиненное чешским писателем Карелом Чапеком и происходящее от общеславянского слова «работа», родственного слову «раб». Это предсказание – как любые предсказания – исполняется несколько наоборот: против человека обращается не наивно воображенная воля машин, но социальные системы, над которыми человек утрачивает контроль, оснащенные компьютерами политической полиции, танками и вертолетами. Сопротивление, которое оказывают беззащитные люди, – смешно, ибо слабость – смешна. Мы близимся к новому – а может, очень старому – определению человека: существо, которое возмечтало, что оно выше ангелов, но, когда его бьют по лицу и, опрокинув, пинают тяжелыми сапогами, убеждается, что ничего не значит.
Возможно, за несметным множеством слов, употребляемых нашим исключительно болтливым веком, скрывается один фундаментальный вопрос: об истоках власти. Долгое время монархи предержали власть Божьей волей, и нам надо уметь вчувствоваться в ужас, охвативший многих двести лет тому назад при известии о казни Людовика XVI. А следующее столетие жило великолепной риторикой воли народа как источника власти. Это была эпоха парламентов или стремления к парламентам там, где их не было, то есть к правлению демократически избранного большинства. Ни для кого теперь не тайна, что риторика свободных выборов повсюду утратила свою непосредственность и наивность, что она ощущается как нечто постыдное, а строй, черпающий свое обоснование в разделении властей на законодательную, исполнительную и судебную, защищается главным образом тем доводом, что он представляет собой меньшее зло, чем его соперники, не признающие этого разделения. Зато совершает триумфальное шествие идея завоевания как источника власти – хотя редко в обнаженном и, следовательно, отпугивающем виде. Наоборот, болтливость нашего века во многом и порождена желанием прикрыть эту устрашающую наготу политического факта многочисленными дымовыми завесами. Есть две основные черты, по которым можно узнать завоевание – как внешнее, так и внутреннее. Во-первых, организованное меньшинство – например, армия или партия – захватывает власть (не обязательно силой оружия, ибо в ход может пойти также коварство, шантаж и т. п.). Во-вторых, захватив власть, оно вводит такие институциональные перемены и так расширяет полицейский аппарат, что население превращается в пассивную массу и лишается всяких средств к сопротивлению, вследствие чего организованная группа укрепляется у власти. Мыслители XX века израсходовали массу энергии, теоретически обосновывая завоевания и в первую очередь выдавая харизматическую группу за выразителя «подлинной» – хотя и не осознаваемой им самим – воли народа. Риторика революции, наделенная огромной притягательной силой, имеет целью устойчиво замаскировать этот захват власти. Русская революция была внутренним завоеванием, совершённым в специфических условиях затянувшейся и грозившей поражением войны. С тех пор в России отпали какие бы то ни было условия, позволяющие отнять у партии монополию правления. Национал-социализм в Германии был другим классическим примером внутреннего завоевания, хоть и получил большинство голосов на выборах. Выборам этим, однако, предшествовали застращивание и улещивание общественного мнения, а вскоре обнаружилась цель – тоталитарная система, рассчитанная на тысячелетия, которая, не будь войны, существовала бы и по сей день.