Моя мать в углу. Ее неодобрительный взгляд. Мой отец посреди комнаты увлеченно говорит по-русски. Я едва узнала его. Тогда я не понимала, как он мог, столь безудержно бунтовать против Советского Союза, но, казалось, любить русских сильнее собственного народа – пристрастие немцев к общественным объединениям претило ему еще до нацистской эры. Он никогда не рассказывал о своем пятилетнем заключении в русском лагере под Ростовом, я узнала обо всем позже. Но когда он пел мне или Спутнику перед сном русские колыбельные, его голос становился мягким и нежным, я мечтала о таком в Аргентине и слышала крайне редко. Однажды я спросила, зачем он так хорошо выучил русский, и он сухо ответил: «Чтобы сбежать». Больше он ничего не рассказывал, только упомянул, что так и не научился вмещать в каждое предложение по три крепких ругательства с непринужденностью русских рабочих. Мой профессор предположил, что этот язык позволял ему справляться с меланхолией – выплескивать эмоции и одновременно лучше подавлять их в повседневной жизни. Я обдумывала эту сложную мысль несколько дней. Мне бы никогда не пришло в голову нечто столь изощренное: отцу действительно требовался другой язык, чтобы грустить? Возможно, так и было. Во всяком случае, в юности я видела, как он превращался в другого человека прямо у меня на глазах – казалось, русский пробуждал в нем чувства, которые он пытался прогнать или не хотел обсуждать ни с кем, даже с моей матерью. В те времена даже супружеские пары молчали о пережитом в войну.
Потом родители сели рядом на диван в стиле директории. Изогнутая спинка, покрашенное в белый дерево, сусальное золото по краям, светло-голубые бархатные подушки. Очень широкий. Если сдвинуться, места хватит на четверых. Справа стояла подходящая по стилю двухместная кушетка, чуть более строгая – так называемая помолвочная софа, раньше послушные будущие зятья сидели на подобных рядом со своими нареченными.
Жан сидел на диване между моими родителями, его жена Дора – на кушетке с подругой. Ее звали Точечка, и их с Дорой отношения длились 20 лет, но потом появился Жан, и Точечке пришлось уступить. Иногда, на праздниках или днях рождения, она возникала вновь. Но теперь жила на западе и отправляла посылки. Маленькая, пухлая женщина с короткими светлыми кудряшками, пухлыми руками и лодыжками, как у футболиста, торчащими из зашнурованных ботинок. Наверное, она была женщиной со связями. Я представляла их именно так. Дора была выше ее на целую голову. Строгое, длинное лицо, огромные мужские руки. Казалось, даже Жан уступал ей в физической силе. Скорее, мужская пара, подумалось мне, – можно сказать, с возрастом он вернулся к истокам и нуждался для наслаждения в сильном плече. Я никогда не чувствовала влечения к собственному полу. Может, кроме… Но все закончилось, теперь она жила в Париже, становилась все красивее и успешнее, украшала обложки все более влиятельных журналов.
Тем временем отец обсуждал с Жаном СССР, вернее, это слово использовал Жан, отец же говорил исключительно о России. Жан каждый раз вздрагивал и оглядывался, явно стыдясь перед партийными бюрократами, что его зять неправильно выражается. Дора и Точечка тоже казались возмущенными. Лишь моя мать царственно наслаждалась происходящим.
В углу вели беседу за бокалом вина два толстых господина в темных очках.
– Поколение, выросшее после смерти Маркса, совершенно ничего о нем не знало, – сказал один.
Второй молча кивнул.
– Для нас Маркс был экономистом, псевдоученым, сильно переоцененным университетами, своего рода спасителем, – вмешалась Дора.
Два господина удивленно на нее посмотрели. Отец потянулся, Жан с ухмылкой откинулся на спинку дивана.
– Это мало волновало художников и других людей искусства. Нас не интересовали книги по экономике, как и Эриха Мюзама.
– Мюзам – это тот анархист? – возмущенно уточнил молчаливый мужчина.
– Ах, ну да, – сказал Жан, смахивая со лба прядь волос. – Тогда, на Монте Верита, мы хотели лишь одного: умереть молодыми и считали это лучшим сценарием.
– Особенно если ты гений, – рассмеялась Дора. Она потянулась к нему и взяла за руку. Точечка отвела взгляд.
– Анархизм разрушает государство, – заявил молчаливый, который больше не желал молчать. Голос звучал так, будто у него что-то застряло в горле. Его сосед одобрительно кивнул.
– В некоторых случаях этот подход вполне разумен, – вмешался мой отец.
Оба мужчины уставились на него. Казалось, они размышляли, насколько сомнительно высказывание этого буржуазного зятя, сомнительно или…
– Крайне сомнительно. – Они повернулись к Жану и за весь вечер больше не удостоили отца ни единым взглядом.
– Товарищ, мы благодарим тебя за отказ от юношеских заблуждений.
– Он отказался и от заблуждений иного рода, – вставила мать.
Жан глянул на нее с удивлением. Точечка посмотрела вверх. На мгновение мне показалось, что она светится изнутри. Я понятия не имела, кто эти люди, но они казались важными, а важные люди – или те, кто себя за таких выдавал, – выглядели на востоке так же малоприятно и гнусно, как и на западе.