Филипп был молод, высок ростом, худ до совершенной костлявости и красив так, что четырехлетняя Женя, проживавшая с родителями в той же многокомнатной коммунальной квартире, на всю жизнь запомнила его сказочное лицо – Финист – Ясный сокол, или Андрей-Стрелок, или Иван-Царевич. Но был он, несмотря на истошную синеву глубоко утопленных в глазницах глаз, волк волком. Лечили его от туберкулеза, вспыхнувшего после ранения, но каверны съедали его легкие, а еще пуще съедала злоба на весь белый свет, на весь мир живых, которые останутся жить на земле, когда его уже не будет. И чем меньше оставалось легких, тем ярче кипела злоба, своей страшной силой обращенная более всего на жену. Хороша собой Клава не была: рябоватое личико, нос уточкой, длинна, сутула, плоскогруда…
Филипп любил жену всеми силами своей злой души и лупил нещадно все два с половиной года их брака. Он бил жену смертным боем и матерно ревел, гоняя ее по длинному квартирному коридору от входной двери до выхода на черную лестницу. Клава была проворна, длиннонога, все норовила выскочить на улицу по черной лестнице, а он догонял ее, а если не догонял, то запускал в нее сверху сапожной лапой или молотком. А она ловко уворачивалась. Кричал он всегда одни и те же слова: жить будешь, сука, а мне помирать!
Когда у Филиппа начинался очередной приступ ненависти, замешанной на любви, Женина мать Тамара забирала всех квартирных детей в свою комнату – дочку, Генку, сына Клавы и Филиппа с багровым родимым пятном во все правую щеку, и девочку Тарасову, внучку стариков Тарасовых.
Тамара доставала коробку с лото, раздавала длинные карты с цифрами и включала радио, заглушавшее отчасти коридорные крики. В последний год в коридорные крики жизни добавился еще один мотив:
– От кого родила, блядь, от кого родила, говори!
Под Новый год Филипп, еле таскавший ноги, пошел за водкой и во дворе упал. Соседские мужики притащили его домой. Накануне он принес Тамаре, которая каждый месяц одалживала ему безвозвратный трешничек, маленькую благодарственную елку. Женин отец не одобрял расточительности жены и хмыкнул: пенсию бездельнику выплачиваешь? Но она только пожимала плечами. Про те трешники, которые она давала Клаве, он вообще и не знал.
В последний день старого года, незадолго до окончательного расселения коммуналки, посреди кухни из мелких столиков жильцов составили длинный стол. На нем стоял гроб с Филиппом, а на всех четырех конфорках только что установленных газовых плит варился рис для кутьи. Запах подгоревшего риса мешался с запахом хлорки и еще каким-то новым, тревожным и даже ужасным. На лоб Филиппа была надета какая-то полоска бумаги, окаменевшие руки были сложены так, что в пальцах твердо стояла горящая свеча, а белая простыня покрывала его по грудь, и видны были его военные награды – одна с Лениным и одна со Сталиным. На той, которая со Сталиным, было написано “Наше дело правое, мы победили”.
Клава билась о гроб и кричала какие-то слова, из которых можно было разобрать всего несколько: горе мое горькое, на кого ты меня оставил, ни поильца у мене, ни кормильца…
Семка, сын Филиппа и Клавы, мальчик с родимым пятном во всю щеку, отца ненавидел и, глядя, как мать бьется о гроб и кричит низким чужим голосом несуразные слова, возненавидел и мать.
Он закончил семилетку, потом техникум, потом поступил на электроламповый завод и закончил вечерний институт. Дорос до главного механика. Не женился. Деньги матери посылал по почте, а в гости к ней не ходил. А в тридцать лет пробудились в нем отцовские палочки Коха, и он умер от скоротечного туберкулеза. Снова Клава плакала, кидалась на гроб. А потом получила хорошую пенсию за потерю единственного кормильца. И жила долго, до глубокой старости.
Раз в год, на Пасху Клавдия приезжала к выросшей Жене и ее постаревшей матери Тамаре с куличом, украшенным бумажной розой. Она помнила те трешки.