Лицо её было так выразительно, что я едва не разрыдался. Глядя на неё, я встал на колени с огромным старым молитвословом, который только и был у меня, и стал молиться по её просьбе. Медленно, медленно, медленно прекрасный свет загорелся в её глазах; она улыбнулась и помахала руками мне на прощание. Она заскользила назад, к двери, и фигура её растаяла. В последний раз она повернула ко мне своё просветлённое лицо и сказала грустным, дрожавшим голосом:
– Напишите: «Мэйнон, верное сердце!»
Я не мог вспомнить, как прошёл остаток ночи, но я знаю, что ранним утром, очнувшись ото сна, в который провалился, я поспешил к двери запертой студии. Она была приоткрыта! Я смело толкнул её и вошёл. Комната была длинной и высокой, но без какой-либо мебели, не считая потёртого, поеденного жуками мольберта, который был прислонён к облупившейся стене. Я подошёл к этому свидетелю мастерства художника и пристально его осмотрел, заметив имя «Мэйнон», грубо и глубоко вырезанное на нём. С любопытством оглянувшись вокруг, я увидел то, что едва не ускользнуло от моего взгляда, – нечто вроде подвешенного шкафчика на левой стороне огромного центрального окна. Я подёргал ручку и легко открыл его. Внутри лежали три вещи: палитра, на которой всё ещё виднелись размытые пятна от длительного использования; кинжал без ножен с почти чёрным от ржавчины лезвием; и серебряные филигранные палочки от веера, на которых ещё держались рваные куски жёлтого кружева. Веер я припомнил – дама с гвоздиками держала его в театре, и вся мозаика её истории сложилась у меня в голове. Её убил возлюбленный художник – убил в порыве внезапной яростной ревности, когда мягкие краски его картины ещё не высохли, убил в этой самой студии; и, несомненно, спрятанный кинжал стал орудием убийства. Бедная Мэйнон! Её слабое тело было сброшено со скалы, на которой стоял особняк, «в холодные дикие волны», как сказал её дух; и её жестокий любовник так далеко распространил свой гнев, что даже высек на этом вечном камне слова: «Мэйнон, сердце предательницы!» Исполненный горестных мыслей, я захлопнул шкаф и медленно вышел из студии, бесшумно закрыв за собой дверь.
В то же утро, как только улучил момент застать миссис Фэрли одну, я рассказал ей о своём приключении, начав с самой первой встречи в музее. Не стоит и говорить, что она выслушала меня с крайним недоверием.
– Я хорошо знаю вас, дорогой мой! – сказала она, качая головой. – У вас богатое воображение, и вы вечно думаете об иных мирах, как будто этот для вас не достаточно хорош. Это всё ваше воображение.
– Но, – настаивал я, – вы же знаете, что студия была заперта на ключ, а затем открылась; как же так?
– Она и сейчас заперта! – заявила миссис Фэрли. – Хоть я и очень хотела бы вам поверить!
– Идёмте и посмотрим! – страстно вскричал я. – Я привёл её наверх, хотя она и не слишком хотела идти со мной. Как я и говорил, студия оставалась открытой. Я провёл её внутрь, показал мольберт и шкафчик с его содержимым. Когда столь убедительные доказательства правдивости моей истории предстали её взору, она слегка задрожала и побледнела.
– Пойдёмте отсюда! – нервно проговорила она. – Вы меня пугаете! Я такого не выношу! Ради Бога, придержите свои истории о призраках при себе!
Я видел, что она разозлилась и перепугалась, и с готовностью вывел её наружу. Едва мы оказались за дверью, как она захлопнулась с резким щелчком. Я подёргал её – заперто! Это уже было слишком для миссис Фэрли. Она рванулась вниз по лестнице в неописуемом ужасе, и, когда я нашёл её в столовой, она заявила, что в этом доме не останется больше ни на один день. Я попытался успокоить её страхи, однако она настаивала на том, чтобы я остался с ними на тот случай, если что-нибудь ещё случится в этом, как теперь она говорит, доме с призраками, несмотря на все свои практические убеждения. Так что я остался. И когда мы уезжали из Бретани, то уезжали все вместе, ничуть не тревожимые более никакими сверхъестественными силами.
Лишь одна мелочь несколько беспокоила меня тогда – мне следовало бы стереть слова «сердце предательницы» с этого камня и написать «верное сердце» вместо них. Больше я не встречал дамы с гвоздиками, но я знал, что умершая нуждается в молитвах за неё, хоть и не мог объяснить причины этого факта. И мне было известно также, что картина в Лувре не принадлежит Грезе: хоть там и стоит его подпись, но это портрет верной женщины, в которой глубоко ошиблись; и её имя теперь здесь – высеченное так, как она и просила: «Мэйнон, верное сердце!»
Мадемуазель Зефира