В Берде нежный ноябрь. Стираное-перестиранное небо сушится на белесых ветвях кленов, скаты черепичных крыш покрываются за ночь морозным рисунком, а с рассветом, оттаяв, пахнут влажным и теплым, к полудню солнце опускается так низко, что прикоснуться к нему не составляет труда, и только страх обжечься удерживает тебя от такого безрассудства. Счастья больше, чем можно в себе уместить, оно рвется наружу и не дает дышать, я пытаюсь о нем рассказать, но умолкаю, споткнувшись о первое же беспомощное слово, только судорожно выдыхаю – вооооот.
– Могла и этого не говорить, – улыбается сын.
Настали времена, когда ему не нужно рассказывать и объяснять, он сам все видит и понимает. Раньше я показывала – сыночек, посмотри какая удивительная кладка стен, двух одинаковых камней не найти, но, заметь, нет в этом никакого неблагозвучия, одна красота.
Раньше он уточнял – а что такое неблагозвучие?
Теперь говорит – мам, посмотри какая кладка, словно дети камни складывали, двух одинаковых не найти, но вся красота именно в этой бесхитростной простоте.
Мою прапра звали Анатолия тер Мовсеси Ананян, рассказывала я. Мовсес – имя ее отца. Тер – потому что он был священником. Запомни, сыночек, это ведь так важно – хранить в сердце имена тех, сквозь кого мы проросли.
Раньше он спрашивал – мам, как можно сквозь кого-то прорасти?
Теперь говорит – нашими голосами звучат имена тех, кого уже нет.
Утром приходит туман, стоит за окном слепым великаном, стережет покой. Загораживает пространства, оставляя узкий зазор между тобой и полуразрушенной стеной старого Варагаванка. Мы заглядываем в промозглые кельи, поднимаемся по высоким ступеням под самый купол, дивимся игре света на колоннах, несколько раз на дню меняющих цвет. Сейчас они золотистые, потом будут белоснежными, ближе к вечеру станут тускло-бирюзовыми, а с закатом засияют нежно-абрикосовым. На заднем дворе стоит удивительной красоты хачкар – с распятым спасителем и архангелами. Сын задумчиво проговаривает, прикасаясь кончиками пальцев к ажурному боку камня:
– Кажется, я понимаю, почему в наших храмах нет и не должно быть икон. Их нам заменяют хачкары.
По улицам, отчаянно грохоча, раскатывают дряхлые автомобили: довоенные «форды», голубые «запорожцы» и оранжевые «москвичи». «Победа» цвета топленого молока, мигнув близорукими фарами, скрывается за углом, через секунду оттуда раздается отчаянный грохот.
– Взорвался? – смеется сын.
– Просто скорость поменял. Здесь все делают громко: ездят, ругаются, ненавидят. Еще громче игнорируют.
По дороге, ведущей к мэрии, семенит стая уток – важных и толстопопых. Заглядывают во двор церкви, задрав клювы, рассматривают вертеп.
– А где ослик? В прошлом году он был, – негодуют хором.
Мария и Иосиф разводят руками. Откуда нам знать, куда эти бердцы подевали ослика!
Волхвы стоят, дары лежат, младенец спит, утки галдят. На макушке вертепа сидит пестрый петух и нецензурно выражается в адрес проезжающих машин.
За то и люблю, говорит сын.
За что, затаив дыхание, спрашиваю я.
За незатейливую картинку бытия.
Вспомнила, как ходили с папой к Немецанц Борику – разузнавать рецепты копчений. Зимы в Берде не случилось – ни снега, ни маломальского мороза, только лужи к утру затягивало хрупкой пленкой льда. Папа шел впереди, не пропуская ни одной лужи, – и с детским восторгом наступал на лед.
– Хоть бы одну мне оставил! – возмутилась я, но следом сообразила, что он просто отвык гулять со своими детьми. Мы выросли и разлетелись по миру, теперь он отдувается за всех за нас.
– Следующая лужа твоя, – пообещал папа.
И мы гуляли по Берду и по очереди «лопали» лед на лужах. Не спрашивайте, каким бывает счастье. Счастье бывает именно таким.
У Борика прадед из еленендорфских немцев, оттого род их называется Немецанц. Свинину Борик готовит так, что хочется поселиться вблизи его коптильни и провести остаток жизни, заедая прозрачные лепестки пряной ветчины щедрыми ломтями сальтисона. Мясо для своих заготовок он берет у фермеров, у которых «гуляющие» свиньи. Называются они так не за неразборчивость в отношениях, а потому, что пасутся, не щадя талии своей – от зари и до заката. Загоняют их стадами в буковые леса на целый день, а вечером они выползают оттуда – переевшие до икоты, и, подгоняемые свинопасом, несутся резвой трусцой на родную ферму. Потому они не тучные, а в меру поджарые. Только шибко мордастые – на объеме щек бег трусцой не отражается.