плохое красное вино, начиная догадываться, что ему вовсе и не хочется его пить, но он сам
перед собой разыгрывает какую-то фальшивую комедию. Кругом было тихо. Возбуждение
проходило. Николай почувствовал холод от мокрой одежды, взглянул на пол и увидел
грязные лужи от стекающей с него воды, "Господи, какой я комедиант, – вдруг сказал он себе
уже совсем определенно, и это неизвестно откуда всплывшее словечко "комедиант"
показалось обидным и унижающим до слез, – все ложь: и это вино, и мои слова. Сижу тут,
умиляюсь красивыми символами. Да при чем здесь дождь, гроза? Да в ясный день я бы
выдумал еще более прекрасное обоснование, нашел бы еще более красивые символы. Какая
же я скотина! Какого счастья я ему пожелал!? Откуда оно возьмется? Ведь ничего не
изменишь. К черту все мои теории. Каждому человеку дается испытать то, что сегодня
досталось испытать мне, но почему моя радость должна быть отравленной? Это я сам
поставил себя в такие условия. А теперь сижу тут, пытаюсь все опоэтизировать… Дурак!"
Николай налил еще и выпил. Посидел несколько минут, чувствуя подступающее
опьянение. Потом поднялся, зашел за дощатую перегородку и упал в мокрой одежде на диван
лицом вниз. "Нет, как-то надо выпутываться из этого положения, – билась в его голове одна и
та же мысль, – но как!?"
* * *
Через десять дней Бояркину вручили в роддоме перевязанный синей лентой пухлый
рулон, в котором уверенно зашевелилось что-то маленькое и твердое. Оказывается, Николай
слишком широко, не по росту нового человека, взял сверток, и середина провисла. Полная,
белая сестра, умилившаяся испугом молодого отца, помогла и, откинув угол одеяла, показала
красное, некрасивое личико, затерявшееся в кружевах. Глазки на личике вдруг открылись,
тельце напружинилось, и маленький беззубый ротик зевнул. Этот зевок поразил Николая. Он
растерянно взглянул на сестру. "Он что же, уже и зевает?" – спрашивал весь его вид. Бояркин
ожидал увидеть что-нибудь только готовящееся жить, а не живущее уже по всем
обязательным законам. После рождения сына Николай посочувствовал физическим
страданиям жены, но может ли быть мужское сострадание равноценным женскому
страданию? Поэтому-то появление новой жизни удивило его именно легкостью и простотой.
Накануне выписки Бояркин перебирал фотографии и наткнулся на одну Наденькину.
Пятилетняя смеющаяся девочка с кривоватыми ножками, в белом платьице, в белых трусиках
стояла у темной праздничной елки. Она была счастлива и осторожно пальчиками
придерживала коротенький подол. Николай чуть не задохнулся от жалости, вспомнив
Наденькин рассказ о том, что это платьишко было сшито Ниной Афанасьевной из наволочки
и куска старой простыни. Его чувство к Наденьке и без того было сплошной жалостью; он
жалел ее и за ее вялость, и за капризы, и за то, что просто спит или уходит на работу к каким-
то своим мензуркам, но тут жалость захлестнула его прямо-таки физическим болезненным
приступом. "Ничего, ничего, – успокоил себя потом Николай. – Любовь придет через
ребенка. Разве можно любить ребенка и не любить женщину, которая его родила? Не знаю,
но, кажется, невозможно – это было бы несправедливо".
Наденька, вышедшая вслед за медсестрой, была еще слаба после родов, во время
которых потеряла много крови. Она смотрела на мужа с настороженной улыбкой, пытаясь
заметить, как он примет ребенка – для нее это было очень важно. Женщины в палате
рожавшие уже не впервые, сочувствовали ей, молоденькой, и Наденька пожаловалась им на
свою непростую семейную жизнь, на странного, строгого мужа. "Да кто же он у тебя такой?"
– спросили ее, и Наденька рассказала, что детство у него было нормальное (не то, что у нее).
Служил на море, – кроме воды, за три года ничего не видел – это он сам однажды сказал,
учился в институте на каком-то факультете, но не то бросил его, не то отчислили. Много
книжек прочитал… Женщины, конечно же, рассудили, что бросать Наденьку он не имеет
права, и мудро посоветовали: "Делай так, чтобы он побольше оставался с ребенком".
Оказавшись дома, Наденька все ломала голову над тем, как выполнить этот совет, ведь
ребенок был совсем маленький. Сообразила, когда подошло время купания.
– Я боюсь. Еще сделаю что-нибудь не так, – сказала она.
Николай засучил рукава сам. Держа в ванне на плаву невесомое тельце, завернутое по
всем правилам купания в пеленку, он начал свободной ладонью лить на него воду. Малыш
прислушивался к журчанию, время от времени резко двигая ручкой или ножкой, и Николай
вдруг тихо засмеялся. Наденька отвернулась, смахнула выкатившиеся слезы и высморкалась
в передник. Жизнь казалась ей бесконечной.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Нефтекомбинат, занимающий громадную территорию, был окончанием города.
Родился он двадцать пять лет назад на пустыре, и город сам дотянулся до него улицей,
которую заселили рабочие нефтекомбината, назвав ее, конечно же, улицей Нефтяников.
Одного жителя этой улицы в городе называли главным нефтяником, и когда он умер, то
общее название улицы словно конкретизировалось его именем. Тем человеком был Анатолий