Проехалась на коленках по полу и, зашипев от боли, съёжилась, когда мужик возвысился надо мной всей своей немалой тушей. Достал из кармана «выкидуху» и, щёлкнув замком, открыл нож. И харя у него премерзкая. Вся в шрамах да ямках, будто после болезни.
— Не надо, — заскулила, отползая на четвереньках. А он ногой мне между лопаток наступил, к полу придавливая, и склонился низко.
— Слушай сюда. С сегодняшнего дня ты потерпевшая. Бедная, несчастная девочка, которую Молох подобрал себе с улицы и держал в заложниках. Ты знала обо всех его преступлениях, но не могла никому рассказать, потому что он тебя запугивал, избивал и насиловал. А ты, вся такая несчастная, не имела возможности сбежать. Теперь ты можешь говорить. И ты будешь говорить. Ты выучишь назубок всё, что я тебе сейчас втолкую, и расскажешь это на суде. За это получишь хорошее вознаграждение и сможешь свалить. Сухой из воды выйдешь. А нет — я на куски тебя порежу и по мусорным пакетам расфасую, — ухмыльнулся, оттягивая мою голову за волосы и приставляя к горлу нож. — Вот так. От уха до уха.
На какое-то время я оглохла. Лишь пульсировала в висках мысль, что это всё… Нет больше моего Елисея. Убили. Возможно, этот ублюдок и убил. Вот этим ножом… А теперь хочет, чтобы я напоследок Елисея чудовищем миру показала. Но это же ложь! Молох не был чудовищем! Его таким хотели сделать, но он не был! Я знала это, потому что знала его! Знала лучше его самого!
Болью в грудной клетке и слепой, беспомощной злостью зазвучали его последние слова, брошенные в машине у остановки.
Он ведь даже не поцеловал меня на прощанье. Мы расстались, чтобы вскоре встретиться. А теперь я ненавидела себя за то, что не уговорила его бежать. Не смогла нас спасти.
— Давай. Сделай это, — прошептала, сквозь слёзы глядя мрази в глаза, и взвыла, когда он дёрнул меня вверх, заставляя подняться и швыряя об стену так, что искры из глаз посыпались.
— Уверена, что хочешь этого? Ты подумай. Хорошо подумай. Я резать тебя буду долго. День, два, а может, неделю даже протянешь. По кусочку буду отрезать и Молоху на зону отправлять. Если, конечно, он до того времени доживёт. Потому что его сейчас либо в тюрягу, либо под землю. Нам не принципиально, — ещё один удар пришёлся по затылку, и я осела на пол. Из прокушенной губы закапала кровь, а я попыталась повторить про себя его слова.
Молоху на зону отправлять… Приказ сверху…
Живой! Он живой!
Засмеялась, как сумасшедшая, и тут же отключилась, правда, ненадолго. Меня быстро привели в чувство ледяной водой. Ублюдок набрал её полное ведро и вылил мне на голову. А затем снова продолжил избивать и пинать до тех пор, пока всё тело не превратилось в одну сплошную рану.
Я не сдавалась несколько часов. Он истязал меня, топтал, приводил в себя и снова пытал. А я смеялась, кровью захлёбывалась и в рожу ему его поганую плевала. Думала, убьёт меня, и ладно. Зато он жив. Ему без меня, может, легче будет. Ведь жил же раньше как-то. Ни чувства вины, ни жалости. И хорошо ему было. А я появилась и всё разрушила мечтами своими дурацкими.
Но вскоре урод понял, что я за Молоха радуюсь, и быстро спустил меня с небес на землю. Поняв, что гибели я не страшусь, он по самому больному ударил:
— Слушай ты, шалава ёбаная, — приподнял меня за шиворот, рожу свою омерзительную к моему лицу приблизил. — Ты чё скалишься? Думаешь, мозги тебе сейчас отобью, и ты в дурку уедешь? Неее. Так легко не отделаешься. Я тебе башку Молоха принесу, раз ты, сука, не хочешь его посадить. А нам похеру. Нам лишь бы убрать этого мудака. Так что скажешь? Голова Молоха или суд?
И этого хватило, чтобы сломать меня окончательно. Чтобы уничтожить, кусок мяса из меня сделать. Всего парой слов подонок совершил то, чего не смогли сделать побои.
И я сделала выбор. Пошла в суд, чтобы заявить там, что серийный убийца на протяжении года измывался и мучил меня. Я говорила всё, что мне диктовали, подписывала всё, что мне подсовывали, и соглашалась со всеми обвинениями, которыми обвешали Молоха с головы до ног. Нет, я не цеплялась за свою жизнь. Без него она больше не имела никакого значения. Я просто перестала существовать. И да, мне хотелось знать, что он жив. Пусть его посадят, пусть мы больше не увидимся. Но он останется жив. А я… Я не была уверена, что останусь тоже.
Запретила себе произносить его имя, потому что больше не имела на это права. Я не смотрела на себя в зеркало, потому что не могла. Меня тут же скручивало спазмами тошноты. Я презирала себя за то, что делала. И каждый раз, каждый грёбаный раз я чувствовала на себе его взгляд.
Он не говорил ничего в своё оправдание. Лишь молча смотрел на меня из клетки. Я не видела его. Знала, что если взгляну в ту сторону, раскрошусь в пыль. Тлеющими углями рассыплюсь.
Для уверенности, что не спрыгну и не ляпну чего лишнего, ко мне приставили так называемого психолога. Молодой, весь зализанный и холёный, с мерзкой ухмылочкой и раздевающим взглядом, он вызывал у меня тошноту. Да в общем-то, всё и все вызывали. Но он особенно.