Единственное, на что я был способен, – молиться. Конечно, мысленно, ибо не мог шевельнуть губами и не ощущал языка. Как загипнотизированный, всматривался я в клыки барона у моего лица. Длина их была едва ли не с половину указательного пальца, и отчего-то я не сомневался, что остротою они не уступают бритве.
– Это она дает мне силу, чтобы жить, жить и жить. Императоры и папы умирают, а я продолжаю жить! – Он отпустил меня и отодвинулся на несколько шагов. Клыки его спрятались под верхней губой, словно по взмаху волшебной палочки. – И мне ужасно скучно, – сказал он спокойно. – Мир такой… банальный, мой дорогой инквизитор, если имеешь возможность наблюдать за ним сотни лет.
Паралич отступил. Я сглотнул. С трудом; мое горло и мой язык, казалось, были суше стружки.
– И скрываться сотни лет.
– Да-а, – покивал он. – Скрываться от человеческой зависти, непонимания, гнева… Быть вынужденным уничтожить собственного сына, который отгадал мою тайну и не хотел поверить, что не существует темного дара… Ведь так пишут знатоки темы, Мордимер? Темный дар? Темный поцелуй? Ха, если бы удалось кому-то передать бессмертие! Может, я захотел бы разделить с кем-то это проклятие или это благословение. Но не удастся. Я – вампир. Да. Я – вампир, – повторил он. – Но не могу передать моих умений и навыков никому. Даже сыну, который столь сильно хотел быть мною. Даже жене, которую я хотел бы сберечь от старости и смерти, хотя единственное, что я смог ей даровать, – безумие.
Он снова сел на постель, столь плавным и змеиным движением, словно был умелым циркачом, а не старым, жалующимся на дряхлость человеком.
– И зачем господин барон говорит обо всем этом мне? Чего ваша милость от меня ждет?
– Не знаю, – сказал он искренне. – Возможно, хотел – на миг – чтобы ты меня убил? Но несмотря на всю бесцельность моей жизни, я держусь за нее руками и ногами. Настолько сильно, насколько могу. Может, я хотел исповедаться, Мордимер? Поделиться несчастьем с ближним?
– Как это случилось? – спросил я глухо. – Как это началось?
–
– Ваша милость хочет сказать, что вы – апостол Петр? – спросил я после долгого молчания.
Он рассмеялся.
– Жаль, что нет, верно? Но люблю представлять, что все могло быть именно так. Что я был кем-то важным для мира, а мое проклятие или мое благословение – как ни назови – имело рациональную причину. Но – ничего подобного, Мордимер. Я просто существую. Я не совершил ни страшных грехов – тех, которые следовало бы искупить, – ни чудесных поступков, за которые меня могли бы благословить.
Я глядел на него, не зная, что и думать. Рациональная, трезвая часть моего разума сражалась с тем, что я видел собственными глазами. Мог ли Хаустоффер заморочить меня ловкими колдовскими штучками? Однако я не знал заклинаний, которые за столь короткое время парализовывали бы человека, обученного наподобие меня. И потом, его зубы… Уж поверьте мне, они поддельными не были.
– Тем не менее факт: я был там, когда Иисус всходил на Голгофу с крестом на израненных плечах. И был там, когда Его распинали, и слышал, как кричал, когда гвозди входили в податливую плоть. Я не делал ничего плохого. Я, в отличие от других, не проклинал и не смеялся над Ним. Не бросал камни. Пришел с корзиной, которую приготовила мне жена, ел фиги и пил кислое вино из баклаги… – Он надолго замолчал. – До сих пор помню его вкус…
– А Сошествие? – спросил я шепотом.
– На вершине стояли три распятия, – говорил он, всматриваясь куда-то за моей спиной. – Солнце Палестины пекло. Было сухо и горячо. Уставший от длинного пути, опьяненный вином, которое пил на жаре… я прилег и уснул…
– Уснул?! Напился, уснул и проспал Сошествие Господа нашего?!
– Когда проснулся, была уже ночь, а на черном небе видел лишь отсвет от горящего Иерусалима, – сказал он, не обращая на меня внимания. – Я возвращался меж трупов, что лежали по обе стороны дороги. Чем ближе подходил к городу, тем больше их было.
На плече у него была черная татуировка в виде змеи и летящего над ее головой голубя.
–
Он отряхнулся от воспоминаний и повернулся ко мне.