в моей женской на равной со мной широте,
темноте, красоте и сиротстве таком же?
Мою родину вынуть не пробуй! Везде
она! В генах. В крови. В родословной. В одёже.
И меня поднеси ты к лицу, как слезу
до церквушки, до плах всю, как есть до посконной,
до крестильной рубахи.
Всю!
А теперь отрекись от того, что наделал,
от того, что убил, что разбил, что разъял.
Я склонюсь над твоею могилой: «Ах, бедный!»
…Ах, ответь, мне ответь хоть ослепший хорал!
***
Как поэт Цветаева «с требованьем веры»,
я – разверстым солнцем, я – раздетым сердцем
в мир наш нестабильный, что ему все перлы?
Что ему поэзия в стон единоверцев?
Но не веры требую. Не любви. А памяти!
Чтоб не острой бритвою резать жилы, где
из одной материи, на одном фундаменте
слово, где молилась я: рдеть ему, радеть.
Не себя я пестую. За других, мне дышащих
строчками пристрельными в сердце, в солнце, грудь…
Надо же, случилось так, что поэты лишние,
мускулами, мышцами их четверостишия,
крепкими обросшие, потеряли суть.
Кто же?
Где же?
Как же вас, кто читает? Бабушки?
Два библиотекаря да ещё друзья
близкие, преблизкие! О, сиротство страждущих!
Мы, как вымирающий вид, что жил зазря.
Нет. Нужны мы, в общем-то, графоманам. Или же,
чтоб на дни рождения пару-тройку строк.
Это, точно, надобно. Это, точно, выживет.
Я – охранной грамоткой в янтарей исток
выживаю
с мёртвыми,
выпитыми, с пеплами
от мостов, крушений ли в аномальных снах.
Мной ружьё заряжено в первом акте, слеплено
слепотою Баховской, ею зрю впотьмах!
Крах! Осколки рифмами мне в ладони, гвозди ли?
Швах! И без поэзии кончится восход.
Коль ружьё заряжено, пулями ли, розами
в третьем акте выстрелит. Всё равно убьёт.
***
Говорим на одном языке, но тебя я не понимаю,
словно разные символы, знаки священные, память воды.
А могли быть мы сёстрами. Близкими. Дверца входная
у тебя вечна заперта, но ты кричишь мне, входи!
Я тяну к тебе руки. О, бедные, белые, тонкие.
Я тяну к тебе тело. И как ты там, как без меня?
Нас с тобой разделило. Как будто бы за перепонками
толщиной в триста лет между нами не воздух – броня!
Мы с тобой разметались. Распались на Авелей-Каинов,
на предавших и не предающих. Иуды сквозит поцелуй…
Разбросал. Раскидал. Мы друг другом смертельно изранены.
Я хотела сестрой.
Я хотела подругой.
Вмуруй
ты в себя свою память на десять веков и не менее.
Позабудь всё славянское. Кий кто? Хорив? А кто Щек?
И сестру нашу Лебедь. К лицу ль тебе это забвение?
Стыд щёк?
Не краснеет лицо ли? Не жарко ли ночью, не душно ли?
Нет раскаянья? О, как хочу, чтоб тебя моя кровная боль
изгвоздила насквозь! Обмотала бы шею. И рвущими
твою душу бы криками выплакала бы повдоль!
Эту боль бы мою ты пригоршнями в каждой посудине
ощущала, глотая сухими губами, от жажд
поизмучавшись, как под палящим, пустынным, полуденным
невозможнейшим солнцем. Но я не хочу баш на баш!
И войны не хочу. Ибо я всех простила предателей,
что в тебе накопились за эти все десять веков.
Всех твоих скупердяев. Всех шлюх. Всех вокзальных подателей.
И все дёгти твои. Все следы от когтей и зубов.
Даже серость всех снов, что ты мне присылала безудержно
вместо ярко-цветных и хрустальных жемчужин моих,
что из раковин выпали. Осиротелостью. Хуже бы,
я молила, не стало бы! Каждый молила я миг.
Я тебе посвящаю не фразы – забвенье, терпение.
Зажимаю я рот свой. Молчу. Я давлю в горле праведный крик.
Да хоть лоб расшибу. Хоть сотру пред тобою колени я.
Я – не друг!
Пирамида Хефрена ли и пирамида Хеопса
да Фароский маяк.
Но гори он, гори, Вавилон!
Если же на предательство – спрос. А на дружбу нет спроса.
Значит, я проиграла. Медаль тебе, грант, медальон!
Из цикла «ПЬЯНЫЕ КОРАБЛИ»
«…для подвига рождена,
отечественная литература – отечественная война».
А. ВОЗНЕСЕСКИЙ
1.
Не бывает поэтов ни белых, ни чёрных,
не бывает поэтов слабых, никчёмных.
Есть лишь – поэт.
Или же – не поэт.
А остальных нет.
Развенчайте меня. Не войну объявляю.
Белый флаг кладу в руки. Бросаюсь к роялю.
Говорят, что поэты – всегда шизофреники,
алкоголики и обличители. Гении,
путешествующие в пространстве и времени,
словно птенчики.
2.
Байрон. Англия. Жёлтый туман над водою,
«Чайльд-Гарольд», словно нож над твоею бедою.
Два бокала вина. Кофе. Карты. Разлука.
И погибель в восстании, что против турков.
Раздвоение личности?
Сколько нас, тысячи?
Дорасти до безумия! Вырвись, калеченый,
как на дыбе мужик: голова без предплечия.
Ибо боль вся внутри. Дыбой схвачен рассудок.
И увидишь молочное, млечное чудо
янтарями хрустящими. Литература –
это бой. И летит убивать пуля-дура.
3.
Это Бродский – последний поэт во вселенной:
Николай Чудотворец на пряжке военной.
Две недели в психушке в стенах Петербурга.
Все поэты, как крик на картине у Мунка.
Не хочу я работать. Хочу, чтобы деньги
просто так мне платили без всякой оценки,
без медалей и грамот – у Пушкина нет их.
У Есенина и Маяковского тоже.
Да плевать мне на премии, прении, вожжи!
На оценку моих современников! Пенки
всех архангельских труб! Изразцов на коленке!
Государство, плати по вселенской расценке:
морем бед,
морем слёз,
всем пожарищем сюрра.
Как же больно от слова мне: литература!
4.
Что тебе моё Слово в страстях, о, Галлея!
Разруби моё сердце, чтоб не было сердца!