В сущности, эгоизм и альтруизм – это два современных проявления всякой сознательной жизни, тесно переплетенные между собой. Если только в действительности существует сознание, то существует субъект, мыслящий себя как отличающийся от всего, что не является им, субъект, говорящий «я». Поскольку он мыслит себя таким образом и сосредоточивает свою деятельность на самом себе, представленном подобным образом, то он действует как эгоист. Но в то же время сознание не может не представлять себе, более или менее смутно, окружающие его существа, иначе оно бы мыслило сплошную пустоту. Поскольку оно представляет себе внешние существа как внешние и воспринимает их как объекты своей деятельности, существует альтруизм. Но одна из этих форм деятельности не может существовать без другой. Никогда ощущение нас самих, то, что немцы называют Selbstgefühl, не исчезает полностью в том ощущении, которое у нас есть об объекте, внешнем по отношению к нашему мышлению; а кроме того, ощущение себя никогда не бывает самодостаточным: оно всегда предполагает ощущение объекта, которое оно себе представляет и которому оно противостоит. Следовательно, эгоизм и альтруизм – это две абстракции, не существующие в чистом состоянии: одно всегда предполагает другое, по крайней мере в какой-то степени, хотя в одном и том же реальном чувстве они никогда не развиты в равной степени. Мы можем, таким образом, заранее быть уверены, что ребенок не является тем чистым эгоистом, каковым нам его часто описывали. Уже благодаря тому, что он – существо сознательное, каким бы рудиментарным ни было его сознание, он способен на какой-то альтруизм, причем с самого начала своей жизни.
И в самом деле, мы знаем, с какой легкостью и с какой силой ребенок привязывается ко всякого рода объектам, наполняющим родную для него среду. Мы уже привели несколько подобных примеров. Он предпочитает не пить вообще, чем пить не из своей привычной чашки, не спать, чем спать в непривычной для себя комнате. Причина в том, что он дорожит этими различными вещами настолько, что если он расстается с ними, то испытывает страдание. Безусловно, такая привязанность – низшего порядка; тем не менее она предполагает существование у ребенка способности солидаризироваться с чем-то помимо самого себя. Между этим чувством и любовью к родным местам, к отчему дому, в которой никто не станет отрицать нравственный и альтруистический характер, различие лишь в степени. Ребенок привязывается таким образом не только к вещам, но также и к людям. Известно, что смена кормилицы порождает иногда кризисные, болезненные, тревожные состояния. Ребенок отказывается брать грудь чужой женщины, не позволяет ей без сопротивления за собой ухаживать. Причина в том, что он дорожил человеком, покинувшим его, хотя он смог пока сформировать о нем лишь весьма смутное представление. Родители также, и очень рано, являются объектом подобных чувств. «Тринадцатимесячная девочка, – говорит Селли (Sully), – была отлучена от матери на шесть недель; по возвращении матери она онемела от радости и в течение некоторого времени не могла вынести ни минуты расставания с ней. Малышка М. в возрасте семнадцати месяцев встретила своего отца, после пяти дней его отсутствия, знаками совершенно особой нежности: она бежала ему навстречу, ласково гладила его по лицу и приносила ему все игрушки, находившиеся в ее комнате» (Études sur l’enfance, trad. franç., 1898, p. 334). Во всех таких случаях мы ясно видим, как ребенок испытывает потребность связывать свое существование с существованием другого и страдает, когда эта связь прерывается.