Несмотря на свойственное ему чуткое ощущение красоты, Ринат не любил осень. Ему претило роскошное увядание природы. Его воротило от самоварного золота берез, грубых красок покрасневших осин, испуганно трясущих на ветру пятаками круглых листьев. В долгие промозглые вечера в душе становилось грустно и пусто от горьковатого запаха костра, разжигаемого во дворе прилежным дворником дядей Петей. После летней грубой зелени отчего-то было мучительно тоскливо смотреть на жухлую траву газонов, неживую, похожую на свалявшиеся лобковые волосы пожилой проститутки. Гораздо больше ему нравилось строгое великолепие среднерусской зимы, ее глухие, сдержанные тона, скромное очарование грязноватого мартовского снега, первый мальчишеский пух майских лесов. А осень… Осень отвратительна разнузданным половодьем ярких красок, животным предсмертным плодородием, оголтелой жадностью, алчностью женщины в последнем приступе бабьего лета. «Осень, – думал Ринат, – перезрелая сорокалетняя тётка, с массивным задом, огромной грудью, вскормившей стада корыстных потомков, развратница, жадно тянущая к любому свои густо накрашенные кармином губы. Осень – предсмертный оргиастический взрыв природы, приманка плодородия, обман, пустота разродившегося лона…» Ему не нравится осень, может быть, потому, что вообще противны женщины, во внешности которых бурно доминирует яркое половое начало, которые страстно ждут оплодотворителя, чтобы после торжествующего акта совокупления изгнать партнера, подобно самкам скорпиона. Его тошнит от их неистового желания любви, может быть, он боится их всепожирающей жадности. Женщинам мало только тела, им подавай всё, что есть у мужчины, – время, деньги и, в первую очередь, его бессмертную душу… Многие уверены, что он голубой. Нет, он не голубой. Ему одинаково нравятся и мужчины, и женщины, ведь секс для него давно уже существует вне пола, он универсален, отделен от традиционной, навязшей в зубах половой полярности – именно это сейчас супермодно. В конце двадцатого века смешно быть моносексуалом, сейчас секс превращается просто в специфическую форму взаимоотношений между любыми двумя человеческими особями, независимо от пола. Теперь это не бурные страсти Ромео и Джульетты, Элоизы и Абеляра, Гойи и герцогини Альба. Это акт между двумя инфузориями-туфельками, которым природа еще не успела навязать половые различия. И какая разница, кто инфузория по паспорту, мужчина или женщина?.. Именно сейчас наступает эра гермафродитов, недаром греки считали гермафродитов богочеловеками, вознося им божеские почести. А греки, в отличие от современных человекообразных обезьян, понимали толк в красоте… Ему, Ринату, как художнику, вообще не нравятся люди, которые являются яркими, типичными представителями своего пола: женщины-вамп, при взгляде на которых всплывает в памяти всё некогда слышанное о родах и абортах – постель, залитая кровью, и жирный склизкий младенец какого-то сизого цвета, присосавшийся к огромной груди; или мужчины с круглыми бицепсами, вызывающие в памяти освежеванные туши быков – торжество мяса над духом, торжество формы над содержанием, торжество пола над общечеловеческим. Ему нравится тонкая, одухотворенная красота, в которой угадывается холодность сонной зимы, первая робость и ласка апрельского солнца, освежающая прохлада летнего дождя. Такую красоту можно встретить разве что у белокурых юношей астенического телосложения и редко, очень редко – у северных женщин того строгого мученического облика, который характерен для древнерусского живописного канона.
Сегодня ему даже странно вспомнить, что совсем недавно, года два назад, он чуть было не женился – так захватила его женщина, которую он теперь тщетно пытался забыть. Она казалась ему такой, какую он рисовал на своих картинах, – хрупкий тонкорукий подросток, не мальчик, не девочка, унисексуальный человек, космическое дитя, опутанное сетями цивилизации. Она была его идеальной моделью, его мечтой – длинное узкое бедро, немного широковатые плечи пловчихи, узкая рука, гибкие пальцы пианистки, тонкая прозрачная кожа с голубоватыми прожилками вен – всё это само просилось на полотно.