«Горчайший жизненный опыт, — писал он чуть позже, — учит ничем не обольщаться, ни на что не надеяться, дорожить редкими просветами, а для меня они стали исключительно публичными выступлениями: видеть глаза аудитории… это своего рода запой, похлеще алкоголя. Честно признаюсь в этой слабости. К тому же не убежден, что это «слабость». Мы мужчины публичные, выставленные напоказ не за толстым стеклом, «доступные»… Т а к а я обреченность равна обреченности труду. Первая есть следствие или продолжение второй».
А вот из других писем:
«На неделю лечу в Псков… далее лечу в Пятигорск на вечер, который они устраивают как мой творческий…»
«Был в этом году в Риге, Вильнюсе, в Ленинграде…»
Так в каждом письме. В последние годы он писал часто — и в каждом письме о своем метании по стране…
Но годы брали свое, сил становилось все меньше.
Насколько сильно изменился Антокольский внешне в те последние годы, можно судить по следующему комическому эпизоду.
Я приехал в Москву и, как всегда, первым делом пошел к Антокольскому. Глядя на портрет Павла, некогда написанный Ю. А. Завадским, мы заговорили о нем и решили позвонить Юрию Александровичу. Незадолго перед этим он был со своим театром в Киеве и гостил у меня. Услышав, что я в Москве, он пригласил нас сейчас же к себе.
Нам открыла мать Завадского, глубокая старуха. Когда мы вошли в переднюю, она недоуменно уставилась на нас, не догадываясь, кто мы, хотя прежде Павел бывал в этом доме не раз и она его хорошо знала. Видя ее растерянность, Павел смущенно улыбнулся и сказал:
— Вы меня не узнаете? Я Антокольский!
Старуха присмотрелась поближе и, радостно всплеснув руками, воскликнула:
— А! Вы — отец Павлика!
Это было очень трогательно и не менее грустно. И трудно было сказать — то ли она уже не знала настоящего и вся была в прошлом, когда ее сын Юра дружил с юным Павликом, а Антокольским для нее был и навсегда остался его отец, то ли Павел так изменился и постарел, что его уже невозможно было отличить от давно умершего отца…
Мы стояли растроганные и смущенные трагическим комизмом старости. К счастью, вошел Юрий Александрович и выручил нас.
Да, физически Антокольский сильно постарел, но внутренне все-таки еще в значительной степени оставался тем «незатыкаемым фонтаном», которым был давно, когда мы его так прозвали! Он не сдавался — то и дело появлялся на телеэкранах, с увлечением и даже яростью выступал на литературных вечерах, не пропускал ни одного пушкинского праздника, писал блестящие предисловия к изданиям классиков, переводил друзей. Удивительно, сколько в нем клокотало кипучей энергии, словно с избытком когда-то аккумулированной впрок, как легок он был на подъем, как естественно вписывался в окружавшее его общество младших и совсем молодых!
И все-таки время, которое он всегда считал единственным справедливым судьей, добралось и до этого клокочущего аккумулятора со своей сомнительной справедливостью. Пришла пора окончательного подведения итогов, которым стала для Антокольского поздно появившаяся возможность составить и издать четырехтомное собрание сочинений, пополненное впоследствии добавочным томом переводов.
«От писания стихов я решительно отказался, — сообщал он в одном из последних писем, — ибо разумно решил, что все
Но о кончающемся веке он заботился в стихах той книги, а в письме звучала боль о кончающейся жизни и о том, что все