Катя стояла в стороне, не смея подойти к Степану Фёдоровичу. Она следила за ним, пытаясь разглядеть движение каждой жилки на его лице. Кожа под его правым глазом затрепыхалась, ноздри зашевелились, брови грузно наползли на глаза. Катя постояла ещё недолго и сказала:
— Пойду за бельём вам схожу. Вы попривыкните пока.
Когда Домрачёв остался один, он потянул за ржавый железный ключик, торчавший из дверцы под стеклянными стеллажами, и из шкафа вылез ящик. В нём среди огрызков ткани, иголок, картонных упаковок от таблеток, использованных батареек, колец лески, полиэтиленовых пакетов, гвоздей и гаек, как жухлая, никому не нужная жёлтая листва, были разбросаны распечатанные конверты: белые и серые, потрёпанные и свежие. На каких-то конвертах были знакомые имена, почерки, адреса. Под кучей писем доживали свой век старые фотографии, вытрепанные годами. Домрачёву буквы всегда давались труднее картинок, поэтому он взял тонкую стопку снимков и начал перебирать их.
Среди своих родственников и незнакомых людей он нашёл и маленького себя. На той фотографии он держал за голую ногу высокого и красивого дядю Жору, опиравшегося на самодельную удочку. Дядя Жора слегка изогнулся, смущённый щекоткой. Справа от брата стоял серьёзный Фёдор Аркадьевич: ему не нравилось, что сын портил композицию.
Домрачёв смотрел на эту фотографию и никак не мог вспомнить тот день, не мог вспомнить, почему он был так счастлив. На обороте размытыми от влаги чернилами было выведено: «Брат Федя с сыном Стёпой. Июнь 1971 г.» Прочитав эту заметку, Домрачёв поднял мокрые глаза на своё мутное отражение в стекле, и в его голове бешено забилась мысль: «Пятьдесят лет, пятьдесят лет, пятьдесят лет».
Жалкое, кривое, столько всего видевшее, старое, увядающее лицо смотрело на него со стеллажа. Смотрел Домрачёв на этого усатого мужчину и не мог поверить, что это он сам — полвека прошло. Полвека. В мире столько всего изменилось, появилось нового: космические аппараты понесли послания инопланетянам, компьютеры стали в сотни раз умнее человека, развалился Союз, сгорел старый ларёк возле дома, где была квартира Степана Фёдоровича; учёные научились лечить рак, СПИД, на фабриках роботы начали вытеснять людей, даже в автомобилях они стали заменять водителей. А лучше того лета 1971 года ничего не было и не будет: Домрачёв и забыл, как было тогда хорошо, спокойно. А теперь вспомнил. Столько всего нового, хорошего появилось, но почему жить от этого лучше не стало?
Смотрел Домрачёв на эту фотографию, и в его памяти всё постепенно всплыло: как дядя Жора плёл сети из лески в холодном сарае; как отец недовольно фыркал и менял тему, когда его спрашивали про войну; как мама смеялась, когда маленький Стёпа бегал от вздыбленного петуха; как дядя Жора проталкивал его сквозь толпу к кассам, когда в клуб привезли фильм «Афоня»; как он рвал жимолость, стоя на кирпичах; как засматривался на девочку, плескавшуюся в озере, и как смеялись её родители; как он катался в тележке «Урала»; как подростки забивали ужа у кладки; как тётя Люся толкла землянику в сметане, как ясным утром по летней кухне разносился запах ягоды; как смотрел он на звёзды, слушая рассказы папы про созвездия, и мечтал стать космонавтом; как сажал светлячков в банку; как трещал костёр под ухой в котелке; как тётя Люся показывала, в какой пельмень она положила монетку; как тащил щенка за лапы; как что-то взорвалось в лесу. Всё это ушло и уже никогда не вернётся. Думали ли древние греки так же — что в их детстве было лучше? Думали ли так дядя Жора, отец? Или время тогда и вправду было лучше?
Когда Катя вошла в комнату, держа в руках одеяло с подушкой, она увидела сгорбленную, трясущуюся в истерике фигуру человека. Эта фигура закрывала лицо руками, отчего плач звучал приглушённо. Сквозь её пальцы шёл пар. Домрачёв уткнулся лбом в стекло, и шкаф затрясся вместе с ним. Катя тихонько подошла к холодной кровати с заиндевевшим матрасом и стала медленно её застилать. Когда она закончила, то тяжело вздохнула, села на перину, подобрав дублёнку, и горькими от слёз глазами посмотрела на тоскующего по ушедшему человека. «Время ускользает из рук, как рыба», — подумала она и закрыла глаза, слушая плач, бессмысленный, не способный ничего вернуть — злой, тревожный плач.
— Пойдёмте за дровишками сходим, Степан Фёдорович, — сдавленно проговорила Катя.
— Пойдём, пойдём, Катенька, — утирая глаза, сказал он и осторожно положил фотографию обратно в ящик.
Домрачёв с Катей утащили по охапке дров с участка Бухаровых. Катя уложила дрова в печь, засунув под них немного бумаги, и чиркнула спичкой.
— Задвижку, главное, не трогайте, — наказала она. — Я вам через полчасика чайку принесу с блинами.
Домрачёв ничего не ответил, взял письма и, пододвинув стул к печке, уселся на него. Катя ушла.
Первым Степан Фёдорович открыл отцовское письмо, датированное 1959 годом:
«Дорогой Жора, привет тебе. Соскучился по тебе страшно. В июне, должно быть, приеду. Как ты? Как Люся?