– Геннадий Анатольевич, в том-то и дело. Это у Ковалёвых семьи в Испании, они сюда прилетают просто дань собрать и покутить, – он отметил, как недовольно моргнул Щербаков, но трудно было понять, омерзение ли это от привычки гонять по городу пьяным Ковалёва или от того, что Саша запросто намекнул на этот эпизод в его кабинете, – но вы сами живёте здесь. У вас наверняка есть внуки! Вы же будете этим дышать вместе с другими боголюбовцами… И вы, думаю, отлично знаете цену всем этим экспертизам…
Глава города поднялся и, оттопырив кулаками карманы своих светлых широких брюк, подошёл к окну: маленького роста, он казался очень жалким на фоне большого стекла, из которого открывался великолепный вид на купола белого храма, слегка поблёскивавшие на сегодняшнем бледном солнце.
– То есть мы вот так будем говорить с тобой? Переходя на личности?
Саше показалось, что ему просто нечего ответить, и он тянет время.
– Я не переходил ни на какие личности, кроме тех, которые и так хорошо известны. Я вас по-человечески понимаю. Наверное, в вашем положении трудно или даже невозможно сказать «нет». Но тогда, быть может, стоит бросить такую работу? Тем более, если цель ваша и правда – делать город лучше.
Геннадий Анатольевич повернулся к нему, и Тюрин едва ли не вздрогнул от перемены в его лице: недавно собранное в мешочки морщин, теперь оно начисто разгладилось от сухой ярости. Глава почти зашипел на своего гостя, медленно и тихо, крадучись, наступая на него
– А ты думаешь, конечно, что уйду я – и всё станет проще? К кому побежите? К Алёшке Додонову – юродивому этому, коммуняке? Так он только и бегает, с помойками неубранными фоткается; а убирать их чего-то сам не спешит. Обратятся к нему, как к депутату – он отвечает: «Вы за меня не голосовали. Выбрали этих, вот и идите к ним».
Он был уже у стола ровно напротив Саши и, облокотившись на столешницу, сильно наклонился, грозно заглядывая ему прямо в глаза.
– Ты пойми, журналист… Как там тебя? Тютюнин? Тут будет или тот, кто одобряет стройку, или… тот, кто одобряет стройку, просто другой! Тебе так важно, чьё лицо в этом кабинете заседает, как его фамилия, если результат всё тот же?
Он вдруг замолчал и резко выпрямился.
– У тебя ж там диктофон, наверное, – указал он небрежно куда-то в область сердца оппонента.
– Нет, – ответил обескураженный Саша. – Не мои методы.
– Проверим ещё твои методы, – Геннадий Анатольевич, хоть голос его не лишился так быстро металлических ноток злобы, старался вернуться в лёгкий и приподнятый настрой. – Вот и хорошо. Я тебя только предупрежу. Боголюбов тебе, конечно, родной, все мы тут тобой гордимся и дорожим, и всё такое, и ты здесь всех знаешь, всё тебе кажется знакомым… Только пропасть здесь очень просто. И никакой Борис Борисович Лапшин не найдёт.
Он посмотрел на Сашу прямо и внимательно, не улыбаясь. Больше он не напоминал председателя колхоза: скорее, эксцентричного мужчину, немного утомлённого сознанием своей безграничной власти.
– Ты уедешь, а семье твоей тут ещё жить. Токсины убивают медленнее многих других вещей, – выговорил он тихо и предельно отчётливо. Затем с размаху сел в кресло и, глядя на стационарный телефон, набрал быстро короткий номер.
«Вова! Ты мне скажи, что там со школьными компьютерами? Мне из города звонили уже раз триста, и лично Беляева! Просто задолбали, наказание какое-то! Ага… Ага… Та-ак… Погоди, это мне надо записать тогда», – зажав трубку между плечом и ухом, он потянулся за блокнотом.
Саша понял, что разговор окончен, его начали игнорировать, и, не прощаясь, вышел в приёмную, сопровождаемый поспешным скрипом ручки и произносимыми шёпотом чертыханиями. Старушка воодушевилась, увидев его. Она сказала сидевшему рядом с ней большому мужчине в сдвинутой на затылок кепке: «Вот, вышел, наконец. Глядишь, быстрее дело пойдёт». Секретарша на него даже не взглянула, что-то печатая на компьютере.
Он вышел на улицу, стараясь вдыхать прохладный спасительный воздух как можно глубже. Ему вдруг вспомнился старый, мёртвый дом с бушующей мокрой сиренью под гнилым выбитым окном. Город сегодня был прозрачен, в нём не было ни солнечной осенней дымки, ни пелены дождливой мороси, и отсюда, с пригорка, насквозь просвечивали бесконечные дали: треугольники крыш, спускавшиеся до угла улицы, песчаная дорога к посещённому вчерашним вечером пляжу, гряды деревьев на ближнем и противоположном берегу, лёгкая, как изящный скетч, рыжая дымка последней листвы, неровные синие линии отдалённых сосновых лесов. Отчётливо виден был дом из красного кирпича, стоящий на другом берегу, идущий от него завиток дороги, пропадавший в плоскости охристых полей, и белая маленькая церковь, будто горошина, положенная на круглое блюдо, стоявшая прямо возле дороги, ведущей к мосту через реку, в Боголюбов – трогательная, издали такая изящная, а вблизи потрескавшаяся, жалкая. Как удивительно сочеталась здесь эта красота, которая не сменялась веками, и была такой же точно, равнодушно милой, во все войны, революции, которых повидала немало, с нищетой, разрухой, хамством, гибелью.