С Вегасом так ежедневно: ночь накрывает его пульсирующую мощь вуалью сомнения. Темное несправедливое чудо — выигрыш у жадной машины кажется не невероятным и не грешным, не преступным, не отвратительным под покровом пустынной ночи. Хоть они и похоронили пустыню глубоко под сваями небоскребов, под километрами парковок и эстакад, под тысячами тонн асфальта и бетона, под уныло-громкой светомузыкой, пустыня пробуждается ночью, извергается из нее чудо, пускай искажаемое дурным человеческим духом, пленит целый город, пронзает его заговором, ведет в помутневший омут — такова ее природа. Она не изменяется от того, что понастроен на верхушке волшебного панциря мегаполис… Но видим в рассветный час: с каждым утром заканчивается ее сила и испаряется завеса загадки, будто ее не было, и город стоит обнаженный. Мы видим его без прикрас: полумертвые горы, окаймляющие далекий горизонт, пустоглазое, ничего не помнящее, словно не было между нами этой ночи, синее небо, как дно колодца, куда мы обречены позже провалиться, и голые, бесхитростные творения человека: дома без цели и как бы «с целью» — казино и отели, парковки и гаражи, офисы и административные, а еще дороги и переходы, машины и люди меж ними, сплетающие своими жизнями смысл, — без людей тут все бессмысленно и пугающе. Но вернется ее царство, и пустыня поспешит убрать все это, как нелепый эксперимент, поторопится смыть убожество дневное, поэтому, разумеется, однажды люди уйдут с этих мест. Научатся слышать и уйдут непременно.
Конечно, уйдут, рано или поздно мы все переболеем усталостью, даже дети, даже младенцы. Мы утвердимся в том, что все ясно с этим миром: снимайте этого императора, отключайте в императорском доме свет, пора идти, довольно власти и похоти, пора идти из Предчувствия в Чистоту. Со мной спорят, особенно Дамиан: «People shall never give up all these achievements and the comfort, they’d been longing for it for too long, and what — you think they shall just give up? Never they will. They will gladly mess and decay and chill, even if nothing drives them further for any needs, they will never give up their lives».
Well, Damianchik, my friend, I’m not so sure, совсем не уверен — ничего здесь не выглядит непоколебимым, претендующим на долговременность. Однажды
Нет уж тех, кто мог бы искренне грешить и каяться, все усложнились, все увидели бездонную гниль греха — например, рабовладение, например, холокост, например, бездомицу и голод в стране, переполненной достатком и ресурсом, — все отвернулись от простачков, утверждающих, что за все можно найти прощение и все несчастья обосновать грехом. Уходит эпоха Возмездия. И поэтому прощения нет, а остается, похоже, только опыт: сегодня я убиваю тебя, завтра убиваешь меня — мы перебрасываем с одной стороны постели на другую файербол, горим недолго, потом впитываем его, потом кидаем обратно — вот как примерно теперь все происходит. Мы бы и рады прикрепиться к незыблемым скрижалям, к какой-нибудь отъявленной константе, вроде Моисеевых заповедей, вроде золотого тельца, золотого идола, пусть плохонького, зато вечного, но эрозия неизбежно проходит через вещества и мысли, — соскабливает, уносит в забвение, в основе всего лежит вероятность полного исчезновения, это и делает нас равными: меня и императора, поэта и горожанина, грешника и полицейского, Дашу и остальных женщин, с которыми мы игрались в любовь…
Смерть — общее начало для разбогатевших и разорившихся этой ночью, — и она хороша, ведь в ней видим основу, прошлое. А в прошлом все было хорошо, и к прошлому всеми силами следует стремиться.
И яснее всего сознаем его утром, после восхода. Уже припекает, когда мы выбираемся на божий, а не электрический свет, посреди Вегаса, позади безразмерная громадина гостиницы: храпит в ней целый стадион, может быть, шестьдесят тысяч, может быть, все сто. Все желают проспать момент неловкости в Вегасе: утро, когда уходит волшебство пустыни, одержимость чудом возможным и пропадает иллюзия вседозволенности. И становишься опять собою — тем, с кем привык днями напролет маяться, в неуютном, всегда чуточку недостаточном теле.