Из моря поднимаются массы гранитных плит. На несколько верст тянутся они извилистой стеною. В некоторых местах они стоят отвесами, в других скалы осыпались и точно от старой, обвалившейся крепостной башни обломками легли далеко в озеро… Прибой бесится между ними, взмыливает белую пену чуть не до зубцов этих первозданных стен. Точно из тесаных камней выложен он. Века давно уничтожили цемент, скреплявший их, и каждый камень, величиною в утес, отделился от другого заметною черною щелью.
Мы плывем вдоль этих сооружений, над которыми тысячами лет работали разные плутонептунические[196]
силы. Над ними неистово разорались гагары, белые чайки реют в прозрачном воздухе над самою кипенью прибоя. Направо — такой же расколовшийся, такой же каменный остров — Дивный… Когда мы несколько повернули направо, все это развалившееся городище стало еще грандиознее.Старые сказания невольно приходили на память. Мелькали в голове картины Содома и Гоморры[197]
, побитых небесным огнем. Воображение рисовало перспективы громадного города гигантов, когда-то, десятки тысяч лет тому назад, гордо возвышавшегося здесь из бешеных волн безбрежного Нево… Неведомо за что город был затоплен ими. Не от ветхости развалился, а застигнут дивным катаклизмом[198] чего-то содрогнувшейся природы. Море залило основания этих стен, подножия дворцов; длинными проливами ворвалось оно в пустынные улицы, внутренними озерами наполнило безлюдные площади и спокойно плещется там, само давно позабыв о своей стародавней победе… На целые версты тянутся эти развалины. Ветром нанесло на их иззубренные вершины землю, а за землю уцепились корни сосен… И самые сосны эти давно уже постарели, нахмурились и наклонились со своей высоты над озером.Крики гагар, шум прибоя, отдаленный гул зеленых вершин. Мы пристаем к Железнякам.
Ветхий, седой монах идет-колышется навстречу. Глаза уже давно не щурятся на свет… Руки дрожат, ноги ходуном во все стороны.
— Кто тут?
Точно старый волшебник вышел к нам на безлюдном острове. Он так привык к непроглядному мраку черного грота в самом сердце гранитной горы, что с трудом различает вместо людей какие-то смутные тени. И зачем тут люди?.. Они только мешают вечному торжественному таинству его уединения.
— А, отец Филимон!.. Гостя привез к вам, в Авраамиев скит!
— Гостя?.. Зачем гостя?.. Какой гость?.. Мирской?
Монах воззрился на меня, но, очевидно, ничего не рассмотрел. Пятном я ему казался. Кстати подошла другая братия. Всего живут здесь трое отшельников, среди тяжелого молчания утесов и гнетущего говора волн. Отсюда даже и судов, проходящих мимо, не видать — не плывут они этою сторонкой, — и ни один парус не серебрится под солнцем на спокойном просторе Ладоги.
— Какая тоска! — невольно вырвалось у меня.
— Пустынникам и отшельникам чудесно!
— Что ж хорошего?
— Над ними промысел Божий!.. Тут точно ты всегда в алтаре находишься. Такое чувство проникает тебя, будто и днем, и ночью пастырь незримый над тобою бескровную жертву возносит!
Золотая чаша этой бескровной жертвы[199]
не заставила себя ждать. Ярко ослепляя нас, опустилась она на западе в море, где совершалось в это время священнодействие умиравшего и приобщавшегося дня. День умирал долго, долго боролся он со смертью — голубою смертью северной ночи, пока бессильно не закрыл свои мало-помалу тускнувшие очи. Остров Дивный в сумерках выдвигался какой-то неприветною, грозною массой.— Отец Дамаскин на этот Дивный остров хотел отшельника совсем одинокого посадить!
— Что ж помешало?
— Да не созрел еще отшельник… Неоткуда снять его покуда. А хорошо!..
Тогда остров стал бы совсем могилой для живого трупа.
— Скажите, к такому отшельнику никого бы не допускали?
— Никого и никогда!
— Ну, а если б заболел?
— Что ж… Недужный, в одиночестве, тут-то он и узнает перст Божий, тут-то он и узрит Бога, заботящегося о нем или карающего его!