Пропаганда счастья была придумана не в 1954 году и использовалась не только в СССР; Диснейленд – пример послевоенной американской аналогии. В советской пролетарской литературе 1920-х всем предписывалось испытывать счастье, «великое счастье жить на земле», как это называет М. Горький. Пятилетние планы 1930-х давали все основания для счастья: ведь сам Сталин заявил, что жить стало веселее. В послевоенном нарративе о Великой Отечественной войне подхвачена та же тема счастья, она привязана к темам советского единства и советской победы. В 1949 году, в ознаменование семидесятилетия Сталина, был выпущен фильм «Падение Берлина». Выступая с речью в рабочем клубе, героиня поворачивается к большому портрету Сталина на стене и восторженно благодарит его за счастливое детство – свое и всех советских детей. Когда Сталин прибывает в Берлин, дабы поприветствовать армию-победительницу, представители всевозможных советских национальных меньшинств от радости одновременно начинают танцевать свои национальные танцы. Дружба народов под руководством русского поддерживала представителей всех советских национальностей в годы войны – так выглядел еще один важнейший компонент официальной военной мифологии. «Советиш хеймланд» М. Нотович, опираясь на произнесенную ранее речь Хрущева, заявил, что задача советского писателя состоит в том, чтобы «показывать борьбу между старым и новым и неизбежную победу нового» [Notovitsh 1961: 109]. Счастливое строительство социализма стало терапией для тех, кто пострадал от «фашистского гнета». Десять с лишним лет спустя критик А. Раскин изо всех сил пытается отыскать подтверждения счастья советской жизни даже в грустных текстах писателей на идише: «Скорбные воспоминания о вчерашнем только подчеркивают радостный ритм мирного настоящего» [Raskin 1976: 95]. Официальный советский лозунг «победы всего нового» создавал атмосферу, в которой расцветала историческая амнезия касательно войны и террора.
В стихотворении «Военная песня» 1981 года Липкин пытается осмыслить эти духовные предписания и запреты:
[Липкин 2008: 283].
С интонацией беспощадной иронии автор призывает сыграть музыку в честь победы, снова и снова повторяя запрет на скорбь по убитым. Упоминание про «лагеря смерти» и «печи» – это прямая отсылка к геноциду евреев; детское тельце в вагоне, возможно, отсылает к другим жертвам немецкой оккупации или к голоду, который устроило сталинское правительство в годы коллективизации. Но для всех жертв и их страданий есть единственный ответ: песня победы, «пой, балалайка». На самом деле это перевод строки из известной еврейской песни-загадки «Тум балалайка»; «плакать нельзя» – это ироническое искажение «фрейлах зол зайн» («давайте порадуемся»)[200]
. Липкин напоминает о былом страдании, которое в противном случае останется незамеченным. Отсылка к еврейской народной песне только подчеркивает горечь неоплаканных утрат. Прочитать стихотворение, испытать запретные чувства, воскресить запретные воспоминания – значит нарушить те самые предписания и запреты, которые в нем содержатся.Липкин, Гехт и писавший на идише М. Альтман, равно как и другие авторы, о которых речь пойдет в этой главе, плохо вписываются в «культуру один» или «культуру два», а вместо этого создают собственную уникальную поэтику памяти, пронизанную «пережитками» прошлого. В некоторых текстах оно принимает форму непредвиденного и нежеланного вторжения в настоящее, скрытой незамеченной раны, которая передается от поколения к поколению; в других прошлое возникает как интертекстуальная отсылка к произведению репрессированного автора; есть ряд писателей, для которых прошлое воплощено в материальных, использующихся в быту предметах. Внезапный всплеск памяти, который эти авторы описывают, связан скорее с нарушенной связью с настоящим, чем со стремлением совершить сентиментальное путешествие в прошлое[201]
. В сборнике рассказов «Долги сердца» (1963) Гехт возвращается к ранам, нанесенным войной. Неизбытым насилием одержимы души персонажей «Аза мин тог» («Такой вот день») Рубин, «О Суббота» Калиновской и короткой прозы писавших на идише Альтмана и Горшман. Персонажи этих произведений не столько действуют, сколько вспоминают прошлое. При этом цвета и контуры того, о чем они вспоминают, не всегда выглядят печально-тусклыми. То, что скрыто под поверхностью, наполняет повседневную жизнь явственным лиризмом.