Тема невозможного здесь важна. К проблеме невозможного обращались, в связи с холокостом, Т. Адорно, Ж.-Ф. Лиотар, Ж. Деррида, К. Карут и другие: к невозможности самой поэзии и невозможности травматического знания. Лиотар в «Differend» и Деррида в сочинениях, посвященных П. Целану, сосредотачиваются на невозможности свидетельств очевидцев[171]
. Differend – это «нестабильное состояние и языковой момент, в который нечто долженствует быть облеченным в слова, но не может быть облеченным». В «Я это видел» Сельвинского, которое никогда еще не обсуждали в контексте холокоста, использован один из основных тропов того, как о холокосте писали на Западе: невозможность и бессмысленность языка боли.К жертвам, боль которых поэт переводит на невозможный язык, долженствует прислушиваться и им долженствует подчиняться – как в восьмой строфе, где погибшие отдают поэту приказы:
[Сельвинский 1971, 1: 354].
Первая строфа, где излагается, что конкретно надлежит слушать, а что «можно не слушать», предвозвещает этот приказ, исходящий от мертвых.
В трех последующих строфах Сельвинский дает набор деталей, связанных с тремя отдельными жертвами: это парень с ампутированной ногой, крестьянка-христианка, которая упрекает Пречистую Деву за злодейства немцев, и «истерзанная еврейка, при ней ребенок». Упоминание христианки соответствует советскому клише об универсальности страдания. И все же именно описание еврейки с ребенком – самое длинное и эмоциональное:
[Сельвинский 1971, 1: 353].
Стереотипное описание матери-еврейки разительно меняется в следующей строфе, где поэт заявляет, что горсть материнской руки теперь навеки «торчит» сквозь немецкие «голубые вальсы». Образ руки матери-еврейки превращает еврейское страдание в еврейское отмщение, которое является важным измерением отклика советских евреев на нацистский геноцид. Тему отмщения, заявленную в «Я это видел», Сельвинский развивает в следующих своих произведениях.
К массовым убийствам под Керчью Сельвинский возвращается в более поздней поэме «Суд в Краснодаре», которая впервые была опубликована в популярном литературном журнале «Знамя» в 1945 году, а впоследствии – в авторской антологии [Сельвинский 1947: 147–155]. В поэме описан первый суд над военными преступниками, который советский военный трибунал провел в Краснодаре 14–17 июля 1943 года[172]
. Немцы оккупировали Краснодар на Северном Кавказе летом 1942 года и с помощью коллаборационистов уничтожили там около 15 тысяч евреев, плюс еще несколько тысяч в Краснодарском крае; кроме того, были умерщвлены несколько сот пациентов психиатрической больницы и несколько десятков раненых советских офицеров[173]. Немцы использовали передвижные газовые камеры, известные по-русски как «душегубки». В стихотворении один из ответчиков, обвиненный в пособничестве гестапо, пытается обелить себя, заявляя, что всего лишь был у немцев шофером и никого не убивал. Однако, включая в грузовике-«душегубке» зажигание, он пускал газ в камеру, то есть тоже являлся палачом. И. И. Котов, выживший в такой «душегубке», дал на суде ключевые показания, узнав в одном из обвиняемых этого шофера. Сельвинский пишет: «Я был в четвертой партии шофер, ⁄ Неужели не узнаете приведений?» Восемь коллаборационистов были приговорены к расстрелу.В поэме проводится контраст между различными откликами на приговор. Корреспондент газеты задает поэту вопрос, чувствует ли он жалость к приговоренным; поэт, от лица которого ведется повествование, отвечает – нет. Корреспондент относится к этому скептически, говорит: «Этот ваш ответ ⁄ совсем не более, как пропаганда». Поэт на это отвечает, что видел под Керчью «семь тысяч трупов» – именно поэтому он не испытывает жалости к коллаборационистам.