Лапки снова пришли в движение. Я огляделась, словно бы высматривая недруга, которому он силился сопротивляться. Выглянула наружу. Что там за это время произошло? Предположительно, наступил полдень, и полевые работы прервались. Былое оживление сменились неподвижностью и тишью. Птицы снялись с места, чтобы покормиться у ручьев. Лошади замерли. Но сила всё равно оставалась там, скопившаяся снаружи, безразличная, безличная, не заботящаяся о чем-либо конкретном. Она отчего-то настроена против этого маленького мотылька сенной расцветки. Бесполезно даже пытаться что-то сделать. Тебе остается только наблюдать за экстраординарными усилиями этих крохотных лапок, противостоящих року, который, если вздумает, может захлестнуть целый город, не только город, а неоглядные людские массы; ничто на свете, знала я, не имеет шансов в поединке со смертью. Тем не менее после перерыва, вызванного изнеможением, лапки снова затрепыхались. Он был великолепен, этот последний протест, такой отчаянный, что в конце концов мотыльку удалось перевернуться. Конечно, в таких случаях все твои симпатии – на стороне жизни. А еще, когда нет никого, кого бы это волновало, нет никого, кто об этом знал бы, столь циклопические усилия ничтожного маленького мотылька при сопротивлении силе такого размаха, усилие сохранить то, что больше никто на свете не ценит и не желает уберечь, странным образом тебя трогают. И вновь почему-то видишь жизнь – чистую бусинку жизни. Я снова протянула карандаш, хоть и знала, что всё бесполезно. Но, едва я это сделала, проявились несомненные признаки смерти. Тело расслабилось и в следующий миг закостенело. Борьбе конец. Теперь ничтожное маленькое создание познало смерть. Когда я смотрела на мертвого мотылька, этот мелкий, одержанный по пути к великим целям триумф столь огромной силы над столь слабым противником всколыхнул во мне изумление. Если несколькими минутами раньше ощущалась странность жизни, то теперь, не меньше, странность смерти. Мотылек, сумевший перевернуться, теперь лежал, обряженный, с самым благопристойным и безропотным видом. О да, словно бы говорил он, смерть сильнее меня.
«Наружная» речь Вирджинии Вулф. Вместо послесловия
Все эссе, представленные в этом издании, впервые получили книжную публикацию уже post mortem, в сборниках, подготовленных Леонардом Вулфом: «Смерть мотылька» (1942), «Мгновение» (1947) и «Смертное ложе капитана» (1950). Вместе с четвертым томом, «Гранит и радуга» (1958), они составляют основной корпус короткой внелитературной публицистики Вирджинии Вулф (литературную критику она выпустила в двух томах «Обыкновенного читателя», 1925 и 1932 годов). Более полный архив эссе Вулф издавался уже в 1980-х, на волне ее новой популярности.
Вулф как эссеистка знакома широкому читателю в первую очередь благодаря большим эссе-проектам: «Три гинеи» (1938), «Быть больным» (1926) и, разумеется, «Своя комната» (1929) – текст, навсегда изменивший подход к обсуждению гендерного неравенства. Но если приглядеться, ее работы в малой форме оказались не менее живучими и цитатными. Как бумажные суденышки, они разошлись по сборникам, сноскам и упоминаниям, а некоторые заняли место «базовых» текстов, как «Кинематограф» в киноведении или «Блуждая по улицам» в урбанистике. Нередко случается, что человек, не очень-то принимающий художественную прозу Вулф, при этом страстно привязан к ее эссе размером с пост в соцсетях, прочитанному когда-то в студенчестве.
Это письмо легкое, но образное, афористичное, но доверительно болтливое, чертовски точное, но играющее гиперболой как тестом на дурака, с очевидной я-позицией, юлящей, однако, в тени юмора – в общем, письмо более понятное нынешнему читателю, выкормленному постиронией, чем современникам Вирджинии, державшимся за уплывающий викторианский порядок. Тексты могут сильно отличаться друг от друга – одни явно задуманы как брутальная социальная полемика, другие граничат с литературным очерком. Но всех их объединяет открытая, коммуникативная, кофеиново стимулирующая форма. Импульс, доступный только очень продуманной, полированной публицистике, умеющей балансировать между мыслью и эмоцией.