Представьте себе, что некое поведение вызывает эмоции, еще не относящиеся к специфически нравственной сфере. Акт жестокости может вызвать гнев со стороны жертвы и сочувствие со стороны окружающих. Преступник может быть подвергнут остракизму, порицанию и наказанию. Это может вызвать у преступника чувство печали. Если эти реакции устойчивы, значит жестокость подчиняется некоему правилу. Правило состоит в том, что эти эмоциональные реакции отбивают охоту к жестокости. Эмоции гарантируют предсказуемую модель поведения. Проявления жестокости становятся менее вероятными, а когда они имеют место, то влекут за собой определенные эмоции и соответствующее поведение. После того, как устанавливается этот паттерн, эмоции, некогда не имевшие нравственного значения, приобретают новый смысл. Теперь печаль – это не просто типовая реакция на утрату, а чувство, связанное с нарушением правила. Гнев – это не типовая реакция на угрозу, а чувство, обращенное на нарушителей правил. Так рождаются чувство вины и праведный гнев. Как только рождаются эти эмоции, правило приобретает новый смысл. Теперь это правило подкрепляется нравственными эмоциями. Оно становится моральным правилом [Prinz 2007: 118–119][265]
.Такое объяснение допускает отдельное истолкование толстовского раздвоения сферы нравственных эмоций на всемирные и религиозные чувства, поскольку эти две категории могут быть поняты как стоящие на противоположных концах онтогенетически развивающегося спектра: от внеморальных универсальных базовых эмоций, с одной стороны, до эмоций с культурной, религиозной спецификой – с другой. «Всемирными чувствами» окажутся те эмоции, которые представляют собой как бы наименее нравственно модулированные формы внеморальных базовых эмоций: например, счастье, минимально модулированное чувством ожидания (на пути к тому, чтобы стать полномасштабным нравственным обязательством), – как, скажем, толстовский пример материнской помощи, переходящий в следующий пример: беда чужого человека, вызывающая стремление помочь. То, что после кризиса Толстой посвятил себя сочинению детских сказок и притч, также подпадает под это истолкование. Другой крайностью окажутся чувства, претерпевшие максимальное институциональное или культурное модулирование специфическими нравственными аспектами, как когнитивными, так и конативными: христианское бескорыстие, праведное негодование, чувство вины и т. д. Эти «плотные понятия» включают оценочное отношение и спецификацию с точки зрения нравственного поведения (как проступки или обязательства), и применение этих понятий предполагает более сложные повествовательные стратегии. Так, праведное возмущение тем, что кто-то нарушил обещание, требует понимания практики обещания и т. д. В свою очередь, «плотность нарратива» дает понять, что привитие и введение в привычку этих «религиозных чувств» требует более тщательно разработанного повествования, чем когда речь идет о «всемирных чувствах».
Этот онтологический анализ природы нравственных эмоций в рамках спектра от универсальных до религиозных чувств, наряду с эпистемологическим объяснением нравственной отзывчивости как вариантом теории чувствительности, предоставляет возможность реконструкции, необходимой, чтобы понять смысл положения Толстого о типах эмоций, которые передает произведение искусства или которыми оно заражает аудиторию. Именно к этому эстетическому утверждению способности произведения искусства выражать и вызывать эмоции мы и обратимся в следующей главе.
Глава 8
Реконструкция Толстого III. Выражение в искусстве
Искусство – это выражение.
Хорошее произведение искусства – это завершенное выражение.