Приведённая запись составлена в тоне диалога с воображаемым собеседником, с мнением которого автор дневника вынужден согласиться. Этим собеседником по литературным вопросам в ту пору был один Лободовский. В дневнике Чернышевского находится множество других высказываний о важности для него литературных суждений его друга. «Говорили больше о литературе», – сообщается кратко 9 августа 1848 г. (I, 77). По поводу Диккенса неделю спустя: «Читал последнюю часть „Домби” – хуже много первой, и особенно я это увидел, когда Вас. Петр. сказал, что хуже, – у него действительно вкус тонче и разборчивее моего, он создан быть критиком», «у него вкус более гораздо развитый, чем у меня – от природы, или упражнения, или от лет» (I, 87, 88). 22 сентября после разговора о Гоголе: «Я чувствую, что я перед судьею, который может судить и который по праву судья надо мной» (I, 135). Читая в январе 1849 г. по рекомендации Лободовского «Белые ночи» Достоевского, Чернышевский «боялся влияния Вас. Петровича похвал», но «кажется, сам увидел, что в самом деле весьма хорошо» (I, 219). 17 января 1850 г.: «Я по голосу Вас. Петр. ставлю Лермонтова выше Пушкина, а Гоголя выше всего на свете, со включением в это всё и Шекспира и кого угодно» (I, 353). Таким образом, на протяжении всего университетского периода Лободовский в вопросах литературы был для Чернышевского непререкаемым авторитетом.
Политические взгляды Чернышевского также находили (особенно в первые два года их знакомства) немало точек соприкосновений с воззрениями Лободовского, который, как в этом убеждают источники, поддерживал в Чернышевском главное – критическое отношение к окружающей действительности. Приобретённый Лободовским жизненный опыт столкновений с различными проявлениями несправедливости и угнетения совпал в основных чертах с размышлениями Чернышевского по поводу далёких от совершенства общественных форм русской жизни. Лободовский стал первым, кто заговорил с ним о возможности революции в России. «Он сильно говорил о том, – записывал Чернышевский в дневник 3 августа 1848 г., – как бы можно поднять у нас революцию, и не шутя думает об этом: „Элементы, – говорит, – есть, ведь подымаются целыми сёлами и потом не выдают друг друга, так что приходится наказывать по жребию; только единства нет, да ещё разорить могут, а создать ничего не в состоянии, потому что ничего ещё нет”. Мысль <участвовать> в восстании для предводительства у него уже давно. „Пугачёв, – говорю я, – доказательство, но доказательство и того, что скоро бросят, ненадежны”. – „Нет, – говорит он, – они разбивали линейные войска, более чем они многочисленные”» (I, 67). Подобные беседы, которые Чернышевский, судя по его возражениям, поддерживал поначалу не очень охотно, не были единственными. 6 февраля 1849 г., уже после сближения с петрашевцем Ханыковым, Чернышевский писал: «Вечером был у Вас. Петр., толковал всё о революции у нас и проч., и проч., как и раньше; он любит заводить об этом речь, но раньше я не сочувствовал, а теперь не прочь и я. Мнение его о государе, кажется, переменилось к худшему, во всяком случае, я думаю, что и он, как я, считает его чем-то вроде Пушкина» (I, 237). Речь о попечителе М. Н. Мусине-Пушкине, – «грубый, чванный человек», по характеристике Лободовского,[393]
в мнении обоих он являлся олицетворением тупой бессердечной власти. «Я его враг», – признавался Чернышевский (I, 136, 141, 177). Сравнение царствующего Николая I с Мусиным-Пушкином не было, однако, показателем антисамодержавных настроений Лободовского. Напротив, он всегда оставался убеждённым монархистом и в данном случае высказывался лишь против определённых отрицательных сторон правления русского самодержца. Таким же ограниченным был и его радикализм. Заявления о крестьянском восстании оставались для него только романтическими разговорами. Очень скоро Чернышевский настолько опередил своего друга в политическом отношении, что его революционные заявления всерьёз уже не воспринимал. Так, Лободовский, по наблюдениям Чернышевского, скучал, когда речь заходила о политике, обнаруживая незнание современной политической литературы (I, 254). Он продолжал защищать казавшуюся теперь Чернышевскому отсталой мысль, будто «мир более нуждается в освобождении от нравственного ига и предрассудков, чем от материального труда и нужд; более нужнее развить сердце, нравственность, ум, чем освободить от материального труда» (I, 281). «Мы, наконец, стали говорить о переворотах, которых должно ждать у нас; он воображает, – записывал Чернышевский не без иронии 16 февраля 1850 г., – что он будет главным действующим лицом» (I, 363).