– Столько ситуаций абсурдных или смешных фантазировал: как буду рассказывать вам историю своего успеха, о сложностях на пути, как лишь вскользь упомяну то, что казалось мне концом или было для меня всей жизнью… И все это так облегчится в непринужденной беседе, оторвется от чувств, что будто и вовсе не со мной было. Как штормящее море, заточенное в бутылку слов. Понимаете? Я слушал истории звезд и завидовал той непринужденной деловитости, с которой они говорят о проделанной работе, о подходе к ней и методах, потому что для меня это было делом настоящего, тревожным и мучительным в своей неопределенности. Я дивился их собранности и целеустремленности, потому что сам я был расхристанным и ленивым. Я трепетал перед строгостью их дневного распорядка, потому что болтался, как выбитый зуб, на нервах, да и то последних, нигде не прикрепленный, не обозначенный, и только сам мог быть себе режиссером. Наконец, я боялся их плодовитости, объема трудов и налепившихся на него заслуг, потому что сомневался, смогу ли я выложиться так же, смогу ли быть так же хорош. Ведь меня никто не знал. И вот я сижу здесь сейчас, картинка на чьем-то экране, и все эти вопросы и фантазии куда-то подевались. Я вижу кирпичные стены, рельсы камеры, выходы из студии там, вверх по лестнице, технические конструкции. Я знаю, вы это все и так телезрителю иногда показываете, но это ведь нарочно, – чтобы границы мира кадра сделать его частью.
Мгновенная, но весьма заметная оторопь во взгляде, которой явно не было в сценарии.
– Но отсюда же все равно видно еще больше. А как только видишь рамку, целый мир оборачивается тем, чем и был с самого сначала – картинкой. И я думаю, магия жизни в том, что на время мы об этом забываем. И, наверно, думать о таких вещах и сидеть здесь, в этом кресле – действия взаимоисключающие.
– Ну почему же, Пань? Ну погоди… – плаксивый тон. – Ну ты же сидишь сейчас здесь, и я рядом… – придвинулся поближе со смачной лыбой. – Или это все сон? – плавно развел руки в стороны и чуть повернул голову с каким-то рыбьим выражением.
В паркете, между половицами, есть щель, видимо, от влажности. На левом кеде, где большой палец, намечается дырка, а на руке опять расковырял мозоль.
Стало слышно легкое жужжание осветительных приборов.
– Иногда… – собственный голос порезал слух, – иногда мне кажется…
Крупный план на лицо, медленное приближение.
– Будто я так и не вышел тогда из ком…
Громыхнула музыка. Виляющие саксофоны, прыгающий синтезатор, женские напевы.
– Сейчас реклама на «Первом канале», не переключайтесь, друзья, мы скоро вернемся! – встрепенувшийся, он скороговоркой перекрикивал музыку.
Зрительский зал ошалело переглядывается.
У съемочной группы была одна физиономия на всех – как у мамы с картины «Опять двойка». Константин Львович же своим выражением походил на отца, которого, видимо, из сострадания к потомкам художник оставил за кадром.
Панночка
Паня шел по воздушному переходу – на выход к улице Зорге. Над широкими окнами, за которыми из промозглого тумана сурово смотрели фабричные трубы, скелеты строек и черепки гаражей, висели какие-то салатовые вентиляционные решетки, абсолютно здесь неуместные. Иной раз, идя этим воздушным переходом, Паня мог миновать его весь, уставившись в плиточный пол. Но в одно окно он, хоть и мимоходом, но смотрел всегда. Там, прямо под опорами, в гаражном лабиринте был собачий приют. Вытянутый участок земли, а по его периметру – вольеры, устланные сеном.
Кажется, у каждой станции МЦК есть какая-то фишка. Только в отличие от станций метро она не в потолочных мозаиках и не в лепнине, которых, собственно, на станциях Центрального Кольца и нет, а в пейзаже за окном. И у станции «Зорге» этой фишкой был несмолкаемый лай, доносящийся снизу. Паня, шедший по переходу в своем глубокомысленном «бесцелье», отличался от людей вокруг не только непринужденностью своего шага. Он знал, откуда именно доносятся эти звуки.
Но если раньше они врезались в слух сразу после машущих дверей, ластились к смущенному своим с ними знакомством Пане (его что-то стыдило в том, что он знал лучше остальных прохожих, кто лает и откуда, был в какой-то постыдной связи с этими улично-грязными стенаниями, от которых иные люди затыкали слух наушниками и ускоряли шаг), то сейчас они были какими-то невнятными, будто разбегались от его внимания, как тараканы – от света фонарика в темной подсобке.
Подойдя к окну и немного поколебавшись, Паня посмотрел вниз – приюта там больше не было. Остался только пустырь, засыпанный не знавшим лопаты снегом, и какие-то железные перекошенные остовы, безмолвно насмехающиеся над самой возможностью нахождения здесь приюта.
Призрачные собаки еще несколько раз гавкнули, после чего звуки стихли. Паню кто-то легонько похлопал по плечу. Он обернулся – перед ним стояла Ева.
– Привет.
Паня не отвечал, растворенный в ее взгляде и даже не скрывающий этого. Она помахала рукой перед его глазами. Помогло.
– Привет.
– На что любуешься?
Паня только с несколько деланным смущением улыбнулся.