Рассказывая сейчас обо всем этом профессору, он вдруг горько заплакал. Разрыдался так, что долго не мог успокоиться. На красивом детском лице, в ясных и не по-детски серьезных глазах было столько невыразимой муки, что Петр Михайлович, видя его страдания, сам едва сдерживал волнение.
— Ме-ме-ме! — вдруг опять решительно замычал и принялся жестикулировать мальчик. — Пих! Пих! — люто сверкнул он глазами, — дескать, я убью его!
Профессор покачал головой:
— Не надо… Нельзя.
Он даже в мыслях не мог допустить, чтобы ребенок осмелился поднять руку на родного отца.
В эту минуту во дворе промелькнула синяя шинель, и разговор прервался. Буйко настороженно потянулся к окну. Яша понял, что ему пора уходить: его не должны здесь видеть, и он умоляюще поднял глаза на врача, спрашивая разрешения прийти сюда в другой раз.
— Обязательно приходи! Я буду рад, — обнял его Буйко. — А сейчас иди.
Он кивнул жене, чтобы та вывела мальчика через кухню, и снова выглянул в окно. Появление полицая возбудило тревогу. Что ему нужно? Не отец ли Яши направил его сюда? Еще больше забеспокоился Петр Михайлович, когда увидел, что полицай, войдя во двор, заговорил с соседкой — уже давно увядшей рыжей девой, машинисткой из немецкой комендатуры. Он о чем-то таинственно говорил с ней, что-то расспрашивал у нее, то и дело кивая в сторону дома, в котором жил профессор. «Мною интересуется», — подумал Петр Михайлович. Но вот полицай повернулся, Буйко увидел его лицо и чуть не вскрикнул от изумления и радости: «Так ведь это Васько!»
— Саша, — позвал он жену, — ты только взгляни, кто к нам идет. Чубатый… Васько… Помнишь?
Александра Алексеевна тоже приникла к окну. Помнит ли она Васька?! Еще бы, разве можно забыть такое! Два месяца назад она нашла Васька в огороде неподвижного, застывшего, присыпанного снегом. Невысокий и щуплый вообще, тогда Васько после многомесячных скитаний по вражеским тылам так исхудал, что Александра Алексеевна легко, как ребенка, перенесла его в квартиру. Впрочем, он действительно показался ей ребенком: маленький, сухой как щепка, лицо с кулачок. Только давно не стриженный чуб придавал ему вид взрослого. Именно за этот чуб они дали ему прозвище Чубатый. Так и в документах записали, хотя, конечно, у него была другая фамилия. В ту пору Буйко сам еще только-только вставал на ноги, и им с большим трудом удалось вернуть этого паренька к жизни.
— А теперь вишь какой «фюрер»!
Профессор обрадовался. И не только потому, что давно не виделся с Чубатым. Им обоим сейчас крайне необходимо было встретиться. Сухонький юноша отличался большой отвагой. Он первый без малейшего колебания сразу же после выздоровления пошел на задание. Не то что Константин Назарович, который боялся даже подумать, чтобы его работа обрела подпольную окраску. Он не такой, как Микола Полтавец, который поначалу тоже уклонялся от подпольной борьбы под предлогом, будто лейтенанту не к лицу партизанить. Васько Чубатый совсем другой. Он даже решился пойти на службу в железнодорожную полицию, чтобы добывать необходимые сведения и помогать партизанам. И Буйко, наблюдая, как Чубатый заигрывает во дворе с машинисткой, специально выставив при этом забинтованный палец, еще, видимо, и советуется с ней, стоит ли идти именно к этому врачу, одобрительно подумал: «Молодчина!»
Вскоре в дверь постучали:
— Можно к вам, господин доктор?
— Заходи, заходи, господин полицай. — Буйко обнял его и прижал к себе. — Садись, дружок. Уже никого нет. Рассказывай…
Он присел рядом и умолк, готовый слушать Чубатого. Но тот неожиданно вскочил с места, зло рванул на себе шинель и, задыхаясь, простонал:
— Не могу…
— Что не можешь? — недоумевающе спросил Буйко.
— Умоляю вас, Петр Михайлович, — лихорадочно заговорил юноша. — Куда хотите посылайте, куда хотите: пойду в лес, на диверсию, в огонь пойду, только освободите меня от этой шинели!
— Не понимаю.
— Говорю же вам, не могу больше. Каждый видит во мне врага. Иногда какая-нибудь тетка так резанет глазищами… Ух! Сквозь землю провалился бы!..
Буйко взялся за голову. Боль от подозрения в измене, пережитая Чубатым, передалась и ему. На какой-то миг он и сам словно бы оказался в одежде полицая, пронизываемый острыми взглядами честных людей. И в этот миг он, казалось, не только сочувствовал Чубатому, но и готов был ругать себя за то, что послал его на службу в немецкую полицию.
Васько стал еще смелее.
— Сил больше нет, Петр Михайлович, — старался он разжалобить профессора. — Освободите меня от этой маски предателя. Я ведь комсомолец!
Но профессор уже овладел собой. Теперь он жалел, что так расчувствовался.
— Потому-то я и дал тебе это задание, что ты комсомолец, — промолвил он в раздумье. И вдруг сразу же деловито, даже немного строго спросил:
— Что на станции?
— Завтра в депо будет авария, — поторопился ответить Васько. Ему даже жутковато стало, что разговор принял такой оборот. И, стараясь уже не сбиться с делового тона, чтобы как-то смягчить свою вину перед Петром Михайловичем за проявленную слабость, четко, по-военному, повторил:
— Точно. Будет авария!
— Какое движение?