У перекошенного, с проемами в перелазах плетня из коричневого, покоробившегося лозняка Евдокия оглянулась и замерла. Ничего не было необычного там, куда она глядела: узкий проселок петлял на изволок между низкорослыми корявыми березками, потом вынесся из лесочка, черной прогалинкой перекинулся к околку и, спрятавшись за его синей разлапистой кроной, прилег в тени.
За лесочком смотрелись ковылистые ровные луга, над которыми неторопко нахаживал ветер, лениво трепал за космы траву, разливая вокруг матовые, серебристые тона, гоняя из одного луга в другой запахи осины и земляники, кружа над лесами, и потом волнами швырял на деревню посреди белого дня густую синь, забрасывая людей запахами луговых и лесных трав.
И ветра почти не было, но и везде он был. Копошились под деревьями тени, ползали, будто что-то обронили; хрипло на жаре кричали перепела, да перекликались с ними пеночки в овражистых лесах, да скрипели осины и били в ладошки березовые ветки.
Незаметная вокруг проходила жизнь, тихая.
Егор не видел ее и не угадывал, а у Евдокии зашлось в груди от лесов, и полей, и лугов, и от низкого, мягкого, пестрого неба, и оранжевого солнца с недлинными, широкими лопаточками лучей. Евдокия смотрела кругом — это была Кутузовка.
У Волковых никого дома не было. Длинная саманная изба, покрытая дерном, была недавно выбелена, во дворе бродили куры, громко кричал в закутке поросенок. Вошли в избу и присели.
Окна завешены одеялами, платками, но все равно летали, жужжа в полутьме, мухи.
— Вот те на! — удивилась Евдокия.
— На полях работают, — сказал Егор.
В избе тоже недавно побелили. Табуретки, лежанка, лавка, чугунки — все было покрыто газетами и огромными завялыми лопухами.
Вскоре во дворе раздался громкий голос:
— Кричишь! Я те покричу! Супостат! Я те поголосую, я те язык вырву! Не добила тебя, когда надо было, так добью. Я те поголосую, супостат. Срамник паршивый!
Поросенок смолк. Женщина вошла в коридор, заглянула в переднюю.
— Ой! — вскрикнула. — Прочь с глаз, бес! Да никак Евдокья! Мать родная! Да кого я вижу? Да какими судьбами-дорогами? Да вы ли это? Не ждала и не гадала. Да что ж это такое!
Она обняла Евдокию, ощупала ее, все еще не веря себе, потом, убедившись, что это Евдокия, заплакала.
Маруся была моложе Евдокии на десять лет и приходилась ей золовкой.
Успокоившись, Маруся увидела Егора.
— Никак твой? Да никак Егор? Да не похож. Да он такой был, помню, малюсенький, господи. Пролетело время, и нет его, а оне растут, а оне растут, сыновья и дочерья. Перелетное время. У меня на деревне один сын остался, а трое — нет их, по разным местам и работам работают. И не пишут. Вот как. А Алешка-то тракториствует. А твой?
— Директор. Он институт кончил на пятерки. Во Фрунзе. Он у меня директор. Курсы еще ученые закончил. Да все мои по-выросли умственно да поднялись на должностях.
— Да сама как живешь? Не скучаете? О таком заглухье разве наскучишься? И то правда, что уехали. Живете хорошо?
— А чего ж, живем неплохо. Напред куда жили как хужей. А сейчас ловчее. Он директор. У нас дом и все есть. А скучать нам не но чему. Что у нас тут дом или огород какой? Все продано. У меня все сыновья да дочерья не пьющие и письма исправно пишут, да и работки куда как меньше, чем здесь, а дома у нас плита с газом, а газ привозной, и ни дров тебе не надо, ни кизяку — горит, и вся тут. И делать, поди, нечего, как баре какие, живем, в дому прибрал, и сиди, и плюй…
— А у меня работы, Евдокья, а сыновья мои что ж, пьют же… Алексей что наделал? Выпил, а глаза у пьяного известно где, и на тракторе наперся на избу, сбил угол, а теперь ремонтирует, а и стыдно мне перед людьми чужими. Сын же, как ни крути. Хожу к чужим людям и мажу избу.
Маруся что-то вспомнила и бросилась собирать на стол. За обедом выпили водки; Маруся стала рассказывать, что каждую ночь видит во сне мужа, убитого на войне, что, как только ляжет, так и видит его. Евдокия вспомнила своего сына, и они заплакали.
Егор вышел во двор, присел на лавку и закурил. Женщины заплакали громче, заголосили, причитая, обнялись, найдя горе общим, вспомнили прошлое, и им стало еще сильнее жаль себя, и убитых на войне, и прожитую жизнь, и, странно, от их тоскливого плача, от ласковых слов по убитым Егору не было тяжело, и он долго сидел, пока не зашло солнце, и не упала на землю прохлада, и не потянуло теплом от земли.
Он улавливал в тепле запахи и не мог понять их, слышал какие-то звуки в воздухе и не мог определить, что это за звуки, хотя и чувствовал, что его мысли и чувства обострились, стали тоньше и в то же время покойнее, будто они задумались, насытившись звуками и запахами, воздухом и небом, всем, что давно было сознанием забыто.