Уже разлилась по земле первая тень сумерек, когда из избы вышла Евдокия. Она села рядом с сыном и молча продолжала переживать встречу с Марусей, прищурившись и всматриваясь в хорошо видный, недалекий лесочек. Вот протопало мимо стадо по улице. В мягких сумерках раздавались голоса, звали и просили, упрекали и ругали, и все это Егор слушал, пытаясь вникнуть в услышанное, понять смысл этого вечера. Евдокия тихонько вздыхала. После слез она почувствовала себя лучше. А сумерки лились на землю и лились мглистыми струями, сгущались, и вот уже вызвездило маленькими, пестренькими моргунчиками небо, и вот уже тише, покойнее стала деревня, выставила на улицу желтые фонари окон, нахохлилась и стала, урча, засыпать.
— Егорушка, слышь меня? — спросила Евдокия. — Дом-то наш, что с ним стало? Порушили, а на его место поставили другие дома.
— Мы его колхозу продали, какой он наш.
— Так на кой ляд рушить? — дрогнувшим голосом сказала Евдокия. — Пусть ба стоял себе. А Маню, однако, продали в районе. Кто знает, в какие руки она попала? Кто у нее хозяин? Будет почем зря дубасить ее-то, а может, уж нет ее, милой, на белом свете. Спровадили все наше.
— Ладно, мама, мы же ее продали.
— Так мы ж ее отдали каким хозяевам! Дай-то бог всем быть такими, как Леонтьевы. В плохие руки я бы в жизнь не отдала ее-то, умерла, а не отдала б. И говорить даже не хочу. Шутка ли? Мыслимо ли разве?
Она встала и, схватившись за поясницу, пошла вперевалку в избу.
Егору приготовили постель на лавке в сенях. Он долго не мог уснуть, выходил во двор, курил. Ночь была густая; она тяжело вздыхала, покоясь на земле. Егор сидел на постели и слушал, ложился, стараясь уснуть, и казалось ему, что он ни о чем не думает, и не понимал, почему не может уснуть; где-то за полночь встал и пошел по улице, мягкой, влажной и дремотной. Из леса, который скорее угадывался, чем виделся, доносился безмолвный шум, где-то в поле, видать за лесом, кричал перепел. Егор постоял на краю деревни, вздохнул, собираясь повернуть назад, и вдруг услышал недалеко тихий стон: кто-то плакал. Он зашагал на плач, заволновался, плач казался знакомым.
На скамейке, обхватив голову руками, сидела старушка и тщетно пыталась сдержать плач; она судорожно всхлипывала, вздрагивала всем телом. Это была мать.
— Мама, ты здесь? — спросил Егор удивленно, вместе с тем не удивляясь особенно, и сел рядом. — Вот-вот, сидишь и плачешь, а надо спать.
— Я, Егорушка, было легла, дак не дремлется. Я и так, я и эдак, а нету сна. Как тут уснуть? Вот на этой вот скамеечке, где мы сидим, на ней-то мама моя родненькая скончалась, села, бедненькая, посидела и в минуту ее, почитай, не стало. С сердцем у нее было. Ее нет уж который годик, а скамеечка стоит как ни к чем не бывало, чужие люди на ней сидят, и никто из них не помнит и не знает, что она тут сидела, а скамеечка одна помнит ее, маму мою. Ты бабушку не помнишь?
— Не помню. — Егор только сейчас подумал, что у его матери, слабенькой и худенькой старушонки, тоже была мать, которую она помнит и любит, так же как он свою мать, но никогда ему не приходило в голову, что его мать может кого-то называть не иначе как «мама».
«Странно как-то», — подумал Егор, помогая матери встать. И, уже лежа в постели, повторил: «Странно как-то».
Проснулся Егор поздно. Матери не было. Он пожевал оставленную ему жареную картошку и яйца и лег на сеновале отдохнуть, а вскоре вернулись Евдокия с Марусей и тоже легли отдыхать на сеновале. Егор прошел по деревне, глядя на избы, людей, слыша их голоса, пытаясь определить, видел ли раньше, слышал ли раньше он их, и направился на кладбище.
На кладбище терпко и густо пахло бурьяном; могилки заросли травой и мелкой лесной порослью; ровный четырехугольник кладбища среди буйной зелени сиротливо возвышался над полями и лугами, чернел разрушенными временем крестами, покойно лежащими на провалившихся могилах, и все могилы, кресты, росшие березки и тропинки, сгнившая скорлупа, оставшаяся после пасхальных праздников, разбитые бутылки — все это с какой-то простодушной доверчивостью глядело на деревню, и Егор ходил и думал, и не мог понять, что вот в этой могиле с покосившимся крестом лежал отец, который думал, ходил, у которого были свои мысли, чувства, и которого он уже помнит только по фотографии, и который, вероятно, живет в нем, Егоре, но живет уже не своей, а Егоровой жизнью… Нет, Егор не мог что-то понять. Зачем, например, смерть? Значит, все-таки отец живет в нем, а раз так, то и он живет или жил в отце, потому что он только частица отца, а отец лежит вот в этой могиле, и он, Егор, навечно связан через отца с нею, с этой вот могилою, деревнею, с этой землею, со всей своей ранней жизнью, отсюда и начинается его жизнь, родина, — вот что такое его деревня, вот к чему стремилась его мать.