Когда Штольц оставался по ночам наедине со своим дневником, то все чаще и чаще возвращался мысленно в Эйзенах, к той поре, когда Эльза жила с сестрой в полуподвальной комнате особняка. Однажды Марта заметила, как Штольц наблюдал за Эльзой.
— Я бы хотела, чтобы ты один раз в жизни так взглянул на меня, как смотришь на эту дрянь, — сказала она.
Он изумился.
— Побойся бога! — сказал он. — Она девочка. Разве можно к ней ревновать?
— Она вполне созрела, — грубо сказала Марта. — У них это бывает. В древности в ее возрасте ее соплеменницы становились матерями. Разве в Библии не написано об этом? Это самый развратный народ…
— Ты иногда шутишь как солдат, — сказал он ей.
— Ах ты неженка! — воскликнула Марта. — Разве я не вижу, как ты любишь заглядываться на девочек…
Он не стал с ней спорить, зная ее непреклонный характер, он просто предупредил: если с девочкой что-нибудь случится или Марта позволит с ней грубость, то он не сможет поручиться, что у него не появится соблазн пересчитать ребра собственной жене; он старался никогда с ней не ссориться и так грубо говорил впервые, и Марта поняла: Отто не шутит.
Воспоминания уводили Штольца от жестокой дневной реальности. И однажды ему представилось: не будь этой войны, не случись всего того, что произошло на его родине, может статься, Эльза выросла бы где-нибудь рядом с ним, стала бы такой взрослой, как сейчас, и тогда бы он мог на многое решиться, — в этом смысле Марта была права. Фантазия эта так удивила его самого, что, записав о ней в дневнике, он воскликнул: «Неужели любовь?!»
Любовь? Я много раз спрашивал себя: что же это такое?
…Мы здорово вкалывали тогда в целинном совхозе, на нашем «третьем семестре», строили Дом культуры, — об этом можно было бы интересно порассказать, там было много всяких историй, но работали мы в полный накал; пожалуй, я тогда впервые узнал, как можно целиком отдаваться физическому труду, до этого всякая копка земли, кладка кирпичей представлялись мне делом нудным, механическим актом, в совхозе же все было иначе. Конечно же многим нужно было подзаработать денег, для студента это дело не последнее, но было и другое, главное — каждый хотел показать: он кое-что стоит в этой жизни и действительно ни черта не боится; а когда есть такой заряд, то не нужны ни лозунги, ни призывы.
Еще до «третьего семестра» у меня произошла в Москве с Катей небольшая история. Мы возвращались с вечеринки от Алика, где я довольно крепко выпил и вызвался проводить девушку до общежития. Катя была из Свердловска, а это совсем близко от поселка, где я вырос; она была крепкая девушка, немножко суровая на вид, чуть скуластая, как все коренные уралочки, с большими серыми целомудренными глазами, я уже тогда знал — такие все принимают всерьез. По дороге она мне говорила тоже очень серьезно, что в Свердловске у нее жених и он ждет ее. Вот это-то слово «жених» больше всего меня и подстегнуло, оно казалось мне неожиданным, всплывшим откуда-то из девятнадцатого века; мне стало смешно. «А это мы поглядим, — думал я, — это поглядим, какой жених». Я привел ее во двор общежития, она уже хотела попрощаться, как я привлек ее к себе и мы начали целоваться, мы делали это с таким упоением, что забыли — стоим на освещенном дворе, под фонарем, и из открытых окон общежития видны, как на сцене. Мы пришли в себя, когда из окон общежития раздались бурные аплодисменты.
Вспомнив все это утром, на трезвую голову, я обозвал себя идиотом, подумав: а ведь ничего у меня к этой девочке нет, а она ведь из таких, что пошлет сейчас к черту жениха, и тогда начнется у нас… «Надо быть честным». С этим я и пошел в институт. Мы встретились с Катей в коридоре, она шла ко мне, — вот это уж, пожалуй, не забудешь, — она шла вся открытая, праздничная, и не было в глазах ее ни суровости, ни строгости, только радость. Я отвел ее к окну, взял под руку и сказал:
— Катюша, ты извини меня за вчерашнее. Я виноват. Но… у меня к тебе ничего нет. Наверное, я крепко выпил. — Я гордился собой, гордился, что могу так просто, напрямую, все высказать, и разговор этот казался мне истинно мужским.
А дальнейшее произошло уже в совхозе. Мы жили стройотрядом в палаточном городке, вкалывали, как говорят, с утра до вечера, на закате влетали в парную речку, чтобы омыть пот, ели, обжигая губы, горячие кулеши и известную только в тех местах еду кандей — полусуп, полукаша, где всего было намешано понемногу, — и валились спать, чтобы с утра все начать сначала. Все же у меня от тех дней осталось ощущение легкости и силы тела и еще простора, дикого простора безбрежной степи, да еще — или уж теперь мне кажется, — что повсюду, где бы ни был, я видел загорелые, крепкие руки Кати, выжженную до соломенной желтизны прядь ее волос над высоким лбом и светленькие полоски морщин на нем оттого, что она часто щурилась. Но это только мне кажется, на самом деле мы встречались с ней редко.