Мерцая седым лагерным ежиком (ради экономии мыла отец стригся под арбуз), он и сейчас при моем появлении так ликовал, пел и пританцовывал в своем вылинявшем и проносившемся до кисейной прозрачности тренировочном костюмчике, что у меня уже на пороге пробежал холод по раскаленной мокрой шкуре: отец явно старался заглушить какую-то страшную правду. У нас все хорошо, все хорошо, заклинал он реальность – и тут же предъявил мне решающее доказательство, радушным жестом распахнув дверь в уборную: «Вот, пожалуйста, – улыбающаяся мама!» Мама, сидевшая на унитазе, действующей рукой (но дернулась и висящая) попыталась натянуть на колени свою ветхую рубашку («Госсподи, какой же все-таки… Кхм!») и начала робко улыбаться действующей половинкой губ. Она словно просила прощения за то, что вынуждена являться передо мной в таком виде – она никак не решалась отбросить условности и красоваться на горшке с непринужденностью трехлетнего ребенка. Мое счастье, что ожог жалости мгновенно отозвался нежностью, столь же пронзительной, но уже переносимой: взгляд у мамы теперь стал совсем детский – невероятно доверчивый и любознательный. И глазки даже как-то посветлели, поголубели… На пересохшей фотографии, по-бабьи закутанная в платок, с недовольным барсучком – мною – на руках (тоже в платочке, поверх которого натянут на уши нищий белый беретик), мама смотрится совсем простонародной. Но сейчас своей аристократической обрюзглостью в сочетании с короткой стальной сединой она кого-то мне ужасно напоминает – кого я видел чуть ли не сегодня… Точно – Кутузова!
Остатки рыжизны отстрижены несколько месяцев назад, а у меня все стоят перед глазами ее первые закрашенные пряди. Одна из харьковских жен даже изумилась маминой простоте: «В нашем возрасте и губы обязательно нужно подкрашивать!» Мама рдела, как невеста, оттого что разговор происходил в моем присутствии, но позволила увести себя в зеркальные квартирные недра. Я сидел насупленный – вдруг мама появилась изрядно порыжевшая, да еще и – о стыд! – с накрашенными губами. Все поняв по моему лицу, она снова вспыхнула ярче своих распутных губ и вновь исчезла. И вернулась ало-пятнистая от волос до воротника, зато снова почти родная.
Мы маму содержали в строгости: как-то жены фабричного начальства научили ее играть в карты, и она так увлеклась, что стала дома показывать нам с братом какие-то ходы. И брат сказал ей потрясенно: «Мама, чему ты нас учишь?..» – так что она бросилась нас тискать и просить прощения.
А между тем отец настойчивыми аплодисментами побуждал маму улыбаться поуверенней: «Видишь, видишь, улыбается, улыбается!» – он и впрямь способен удовлетвориться нарисованной улыбкой. Катька когда-то растягивала бабушке Фене веки после ночного дежурства: «Мамочка, ну открой глазки!» Но ей тогда было четыре годика, «нашей беляночке»… А мне в мои пятьдесят не забыть бы две вещи: свариться заживо, но не снимать рубашку, чтобы не ужаснуть маму самурайским шрамом поперек живота (месяца два подряд я звонил родителям из больницы, будто из командировки), и не проболтаться, что брат намертво стоит на якоре в залитой тропическим солнцем гавани у города нашей совместной мечты – Вальпараисо, где дома вдоль вертикальных улиц карабкаются в горы, подставляя друг другу плечи: братний сухогруз зафрахтовала какая-то голландская фирма, в решительный момент оказавшаяся несостоятельной, и теперь команда, оставшаяся без соляра и кокпита, кормилась Христовым именем да подручными рукомеслами – лично брату подвозили на катамаранах ремонтировать старые приемники и ходики, он спускал за ними линь (спускаться самому настрого воспрещалось), требуя только предоплаты из бананов и бататов.
К счастью проболтаться мне об этом трудно, ибо чуть только мама начинает расспрашивать меня о чем-то реальном, отец начинает еле слышно твердить как заведенный: «Не спрашивай, не спрашивай, не спрашивай…» – от серьезных неприятностей свой М-мир нужно держать на замке, другое дело – за обедом пересказывать – никогда не о себе! – как на допросах в НКВД загоняли иголки под ногти и сбрасывали на Колыме иссохшие трупы в штольни, – это во времена недавние. А во времена нынешние – как одни роются в помойках, а другие воруют миллиарды. К чему ты, собственно, клонишь, иногда не выдерживаю я, и отец улыбается скромной победительной улыбкой, прикрывая выпуклые, темного янтаря, со вплавленными мушками глаза опухшими, натруженными веками, напоминающими ореховые скорлупки: чего, мол, здесь не понять – в России и социализм, и капитализм ужасны, а потому единственное, что ей остается… Но и этого не договорить и даже не додумать – не взять на себя ответственность даже за такую призрачную реальность, как суждение.