Как легко лгать и как трудно оправдываться! Подробный разбор каждой мимоходом брошенной клеветы разрастался до журнальной заметки, а клевет таких… Я с тоской чувствовал, что всякий, кто самолично не работал на нашем пятачке, дочитывать это не станет – чума на оба ваши дома! Настоящий мужчина – мой брат – в подобной ситуации завербовался на Диксон, и мне тоже невыносимо захотелось гонять по тундре на вездеходе, дуть спирт под адский свист вьюги, стрелять из карабина нагулявших жир оленей… Но навеки расстаться с научным миром, со свободой умственных блужданий… Я уже не мог прожить без любимого наркотика.
Уединиться можно было только в лесу – я усаживался на пухлый от мха пень и, раскачиваясь, стонал от безысходности, стискивая виски (тогда-то пульсирующие головоломки в окрестности левого глаза и сделались регулярными). А потом отправлялся бродить по запретной зоне – артиллерийскому стрельбищу: опасность ослабляла душевную боль. Но снаряды рвались слишком далеко…
Однако в чертог врага я вступил с ледяной надменностью. Заурядный коридор с откидными стульями – среди более молодых бросались в глаза Средняя Азия и Кавказ, неудачники за сорок представляли все больше российскую провинцию. Москвичей не было вовсе, из Ленинграда, кроме меня, нервно прохаживался еще один бледный орловец, защищенный двумя чуть тепленькими заметками в йошкар-олинском и институтском тетрадочных сборниках. Год назад он консультировался со мной как с маститым – здесь мы встретились на равных. Было темновато, но я все же читал «С того берега» обожаемого мною в ту пору Александра Ивановича Герцена (потом-то и его социальный небосвод сделался тесноватым в сравнении с дырой в бесконечность). «Ты можешь читать?..» – изумился он, и я равнодушно пожал плечами: что такого? («Ты еще удивись, что я могу дышать».)
Крошечный человечек любезно распахнул пухлую дерматиновую дверь: Колупанов, Колупанов, зашелестело среди знатоков. Это имя встречалось мне в теории конечных автоматов, полярно далекой от моей тематики. («Ты подавал на маткибернетику?!. – через полгода ушам не поверил один «настоящий» еврей. – Там же Колупанов, через него еще никто не прошел!») Канцелярский стол, канцелярский диван, канцелярские стулья… У замурзанной доски я в три минуты изложил основные результаты – пришлось частить. Интеллигентный боксер в очках прицепился к угловым точкам – он понимал дело. Пришлось признать, что в этих случаях необходимо дополнительное исследование (дурак же я – из-за красоты недоделал…). Старичок со старомодными седыми усиками (второй Класовский), словно бы стыдясь, просматривал мой автореферат на пятнадцать элитных публикаций. «По-моему, здесь все ясно», – пробормотал он в сторону. «Но высказаны серьезные замечания, надо хорошенько разобраться», – торопливым любезным эхом откликнулся Колупанов. (У Шамира-то за спиной стоял сам Колосов…)
Назавтра я позвонил симпатизировавшей мне секретарше – экспертный совет утвердил всех, только меня и еще одного азиата послал на дополнительное рецензирование, позвонить можно что-нибудь через полгодика (каждый звонок был заметной брешью в бюджете).
В семь утра Юля уже ждала меня у моего плацкартного вагона (купейные оплачивали только кандидатам) – она вела бдительный учет малейшим возможностям побыть со мной более или менее вдвоем. Мы чавкали и скользили по туберкулезной Лиговке в сторону Финляндского вокзала, она в свете клубящихся фонарей опасливо заглядывала мне в лицо, а я медленно и безнадежно выдыхал вместе с туманом, что не хочу больше жить. Дело не в этой паршивой диссертации, я таких еще хоть десять штук нашлепаю, я только начинаю входить в настоящую силу, – я не хочу жить в мире, в котором истина ничего не значит. «А ведь если бы я захотел уехать отсюда, ты бы посчитала меня предателем», – выдавил я из себя кривую усмешку – я намекал на когдатошнее ее заявление, что евреев надо выпускать свободно, но обратно уже не впускать. Она переменила испуганно-жалостливое выражение на презрительное: «Я имела бы против только одно – что я не могу поехать с тобой». – «А как же родина?» – «С тобой мне везде родина». – «А вот мне везде чужбина. Везде правит какая-то своя сила, какая-то своя выгода…»
Нужные электрички, как положено, были отменены на три часа вперед, но мне было совсем не скучно среди простонародного духа и вокзального гула смотреть на соленые разводы своих промокших ботинок. Юля сидела напротив, глядя на меня страдальчески-пристыженно. «Когда фашисты оправдывают себя тем, что жизнь – это борьба, мне всегда казалось, что это неправда. Ведь в жизни не убивают. А теперь я вижу, что убивают», – ровным, лишь чуть скрипучим голосом произнес я, когда радио проквакало посадку. Она снова не возразила – ей важны были не слова, а выражение лица.