Но на этом наркотике я продержался довольно долго: я сделался еще вдвое более корректным и организованным – на пару с Юлей (она охотно бралась за любую техническую мороку) мы нашлепали видимо-невидимо темочек-однодневок (но каждая из спортивного азарта с изюминкой), а в собственной работе я сделал такой рывок, что меня начали развивать аж в самом главном московском НИИ кибернетических систем (после моего выхода из игры, кажется, только это направление и не засохло). В Пашкином особняке кое-кто пытался со мной сочувственно шушукаться о моих диссертационных делах, но я демонстрировал абсолютное безразличие. «А Орлоу не мох у вак стукануть?» – с алчной доверительностью присунулся ко мне Антонюк, и я прокололся – растерянно пожал плечами: «Зачем бы ему это?..» Вообще-то мне уже почти хотелось, чтобы мою диссертацию зарубили, – новая вырастала настолько более мощная, что «их» позор будет окончателен, когда они зарубят и ее: я был не так уж и обрадован, получивши наконец открытку о присуждении мне ученой степени. Что-нибудь за год до того Орлов послал меня проконсультировать большой лакотряпочный институт – он постоянно бросал меня на всякий мусор, – отечески посоветовав денег не брать: «Дадут тридцать рублей, а разговоров пойдет…» У лакотряпочников я за полчаса выяснил, что потери при окраске тканей укладываются в известную задачу коммивояжера, в тот же день накатал об этом пяток страниц и денег не взял, как ни клялись лакотряпочники соблюсти полную конспирацию: я не раскрытия боялся – я хотел чувствовать себя безупречным в сравнении с моими гонителями. Потом эти пяток страниц были опубликованы в лакотряпочных анналах с прибавлением цитаты из Брежнева, а также фамилии неизвестного мне соавтора – Угаров. Угаров оказался директором всего бетона и стекла лакотряпочного капища и впоследствии сыграл в моей жизни значительную роль. Он сразу пригласил меня к себе – быстрый, энергично лысый, похожий на сорокалетнего Хрущева, успевающего переругиваться сразу по трем телефонам, – Угаров закидал меня вопросами об оптимальной расцеховке, о надежности коммуникаций, о разумном разбиении организационной структуры на блоки, – на размышления у меня обычно уходила одна электричка и еще полдня на оформление. Угаров включил всю эту высокоумную для лакотряпочников дребедень в свою докторскую и предложил мне двести тридцать в месяц. После утверждения, самого по себе сомнительного, мне светили максимум двести десять, но лишиться свободы и любимого наркотика… Однако, не чувствуя себя вправе отказаться, я посоветовался с Катькой и, разумеется, услышал то, чего желал: ни в коем случае! Я скромно покорился, искупая свою отцовскую безответственность рытьем канав и сносом деревянных домов: я удачно влился в бригаду ядерщиков – мы подряжались в одном УНР рыть канаву вручную, а сами в соседнем УНР за две бутылки нанимали экскаватор… Деревянные дома мы тоже цепляли за макушку подъемным краном, хотя наряды выписывали на ручную работу. (Наш бригадир впоследствии так увлекся этим промыслом, что бросил работу на реакторе и получил четыре года за фальшивые наряды.) Попутно, чтобы хватить стакан-другой суррогатной свободы, я мог иногда вдруг махнуть на попутках в Астрахань или Архангельск – и такое меня охватывало блаженство, когда, намерзшийся и намокнувшийся, я отключался на солнышке, пока сохнут штаны и носки на плакучих ивах у неизвестной речки. Я постоянно таскал Юлю на восточно-германские вестерны, уверяя, что милы мне там ширь прерий да раздолье струнного сопровождения. Она не верила: ты просто любишь стрельбу, ты же слаборазвитый! И, кажется, я и впрямь еще надеялся, исполнив долг перед семьей, таки пуститься в какое-нибудь кругосветное путешествие – а там, глядишь, доскачем и до стрельбы.