Я к тому времени уже давно считал и математику всего лишь развлечением, пустоватым, как всякое развлечение: велик в математике, думал я, только пронизывающий ее дух честности, дух, способный принести истинно ценные плоды лишь в изучении человеческой души – в психологии, в социологии, в искусствоведении… Психологические основы математических доказательств, красота как фактор их выбора… Теперь-то я понимал, что человеческая душа принадлежит к тем объектам, изучая которые, разрушаешь их – разрушаешь фантомы, кои только и могут нас воодушевлять и утешать: реальность всегда ужасна, стоит заглянуть в нее поглубже. Эти вечные фантомы – справедливость, красота, бессмертие, божество… Может, нынешний помягчевший бог и согласился бы оставить какое-то место науке, да только она не согласится оставить место ему. «Но ведь наука не может доказать, что бога нет! Поэтому я оставляю за собой право верить!» – «Нет. Если ты чего-то не можешь ни доказать, ни опровергнуть – ты вовсе не имеешь права об этом высказываться». – «Но я чувствую бога так же отчетливо, как этот ветер, это дерево». – «Именно то, что ты чувствуешь, и подлежит наиболее тщательной перепроверке независимыми наблюдениями. Сумасшедший тоже чувствует свои галлюцинации. Верить только потому, что хочется, по научному кодексу тягчайшее преступление». Наука – организованная честность – не позволит ничему живому ужиться рядом с собой. Да, да, поверьте, рано или поздно она все истребит… Тогда-то я до этого еще не дорос, я еще почему-то верил, что знание с чего-то должно увеличивать не только нашу власть над материей, но и силу нашей души. Я не полез в психологию, в социологию исключительно из честности – или даже из чести: я не хотел хвататься за соломинку, я знал, что одинокий самоучка ничего ценного создать не может, – я нагляделся на бродивших по факультету заросших решателей теоремы Ферма, готовых раскладывать свои бумаги хоть перед вахтером. А пробиваться в какую-то гуманитарную контору, специально созданную для борьбы с истиной… Умоляю – мне прекрасно известно, что люди творили и в более безнадежных обстоятельствах, но, я думаю, эти простаки не понимали, насколько они безнадежны, эти обстоятельства. Безумство храбрых, храбрость лунатиков, не видящих бездны под ногами… А я все видел слишком хорошо. Я ампутировал мечту о прорыве в иные сферы вслед за мечтой о корветах и фрегатах. Ампутировал как инфантильную глупость. И не раскаиваюсь, ибо я действовал в меру своего понимания и достоинства. Быть может, я упустил самое важное, самое прекрасное? Маловероятно, однако возможно. Но честность, достоинство, нежелание тешить себя утешительными фантазиями не оставляли мне выбора. И хватит об этом. Ампутировал так ампутировал. По крайней мере, перетянул намертво. И уж эту петлю не ослаблю ни на миг: слишком это страшно – признаться в судебной ошибке, когда повешенный уже пролежал в земле лет пятнадцать-двадцать. А что мне было – идти на безнадежное дело, испытывая не гордость, а стыд?
Или тем более мастурбировать и дальше в полупрезираемой мною математике? Если не горишь, хотя бы зарабатывай. И я зарабатывал. И зарабатываю даже сейчас. Угаров щедро мне отваливает за мои аналитические записки: его восхищает, что я одинаково убедительно могу обосновать и повышение, и понижение таможенных пошлин, и сокращение, и увеличение рабочих мест, и поворот направо, и поворот налево. Он думает, что это какое-то особенное еврейское хитроумие, а я всего лишь вижу противоречивость всех наших целей: нужды сегодняшнего дня противоречат нуждам завтрашнего, интересы рабочих – интересам развития… И когда почти все мои коллеги сосут лапу, я сосу свердловскую слойку. Суховата, неслоена – пора переименовывать вслед за Свердловском. Но в былые времена я и эту бы умял, как обычно, на ходу. А выбросить – ЕДУ! – это табу в меня встроено намертво. Имеем ли мы право жить, ни в чем себе не отказывая, когда столько людей бедствует, часто взывает ко мне Катька, но мне даже скучно об этом слышать. Все эти протестующие, бастующие, маринующие в поездах случайных заложников – хоть кто-то из них хоть что-нибудь перекрыл ради чужой, а не своей шкуры? Я могу ощущать как долг только что-то общепринятое. Но я не препятствую Катьке раздавать половину наших доходов – мне противно быть другим. В отдельных случаях я Катьку даже поощряю – по отношению к тем, кто когда-то помог мне или готов был помочь по доброй воле. И если бы Дмитрий занялся делом, то есть хоть каким-то творчеством, я содержал бы его без зазрения совести.