«Гражданин, я закрываюсь!» – вот и Слава Курицын был такой же приставучий: вечно прохаживаясь взад-вперед по этому вестибюльчику, он вылавливал каждое новое лицо, особенно женского пола, и выпытывал, каковы его (ее) научные интересы (прийти в курятник и допытываться у пеструшки…). Юля, чтобы только не смотреть в его честно помигивающие мордовские глазки, пробиралась на волю через библиотеку (пальто выносили подруги), зато Пузя спокойно вступала с ним в туманные беседы о роде своих пристрастий (карты и сплетни). Кудрявый блондин, описывала мне его Пузя, и я долго не мог опознать этого златокудрого Аполлона в мелкоподвитом, вислощеком, толстоносом и толсторотом товарище, вечно прохаживавшемся гусиной походочкой… Говорили, когда-то на занятиях по дифуравнениям он учил, что дирижеры-евреи прячут от народа лучшие куски бетховенских симфоний, а потом еще участвовал в одноразовой стенгазете, в которой патриарх Фихтенбаум был обличен в доносе на русского ученого Кузьмичева. Говорили, Фихтенбаум, чей трехтомник и теперь служит все новым и новым поколениям, скончался чуть ли не у стенда, а Курицина отстранили от преподавания. Но в мое время он уже снова читал спецкурс, Вячеслав Романович, со своими отклоняющимися аргументами. Собственные результаты у него были не ахти, но знать в своей области он знал абсолютно все – беззаветно был предан нашей общей матери, будь ему пухом бетон колумбария. С каким трагическим пафосом, бедняжка, он известил нас о смерти московского Эльсгольца – невосполнимая утрата для дифференциальных уравнений с отклоняющимся аргументом. Теперь, вероятно, перестанет выходить и ежегодный сборник… Возможно, отклоняющиеся аргументы вообще переберутся в Минск… В эту минуту на цыпочках пробрался за первый стол опоздавший Антонюк и, не замечая постных физиономий, принялся с живейшим интересом слушать о минских перспективах. И чем более он оживлялся, тем сильнее наливался Курицын. Когда же Антонюк доброжелательно произнес: «Очень интересно!» – Вячеслава Романовича наконец прорвало: «Да уж куда интересней! Очень, оч-чень интересно!! А вернувшись из Москвы, я узнаю, что академик Колосов упал на эскалаторе с обширным инфарктом – тоже очень интересно!!!» Антонюк ошалело хлопал глазами, а Курицын фыркал, лиловые щеки его тряслись, и мне, несмотря на раздиравший мои внутренности неудержимый смех, ужасно было жаль его, одинокого Вячеслава Романовича, за его больное юдофобство как за дополнительное несчастье, повешенное на него склонным к экспериментаторству любознательным роком. Вот у этого выхода мы и пережидали ливень, когда внезапно треснул гром – и Вячеслав Романович с перекосившимся от ужаса лицом, как трехлетний ребенок, затрусил подальше от двери… Орлов как-то рассказывал, что Курицын не мог мочиться в присутствии свидетелей – если даже корова виднелась где-то в поле…
Подвальная теплота вестибюля на улице показалась прохладой. Кажется, я перетерзал свою глубь – на последнее лирическое содроганье ее уже не хватило. Я брел от врат провонявшего рая, словно из запертой жилконторы.
Не заглянуть ли все-таки к Мишке? Но раз уж стальная петля временно ослаблена, я и так прекрасно вижу последнее его российское пристанище – сквозь пропилеи двух желтых домов (ризница? трапезная?) вид на желтую же, тронутую классицизмом по всей долговязости квадратную колокольню (наверно, теперь уже отнятую у мин-ва самого малого машиностроения для возвращения прежним хозяевам). Мне и Мишку ничего не стоит восстановить – хотя бы и в первоначальном его облике. Чуть пониже меня, в плечах не дохляк, напористо склоненная голова с грифельно отливающими, чуточку расположенными слипаться волосами, нос интеллигентный – с горбинкой, но щеки детски круглы и румяны, как у маменькиного сынка, куртка в порядке – «болонья», но воротник не поднят, и книзу куртка не сужается, как положено, а висит юбкой. Брюки… цвет стерся, должно быть, оттого, что я первым делом проверял, узкие они или широкие: у нас в школе все еще боролись с ушитыми штанами. У Мишки были не широкие – не узкие, в коленях не пузырящиеся, а сабельно выгнутые. Сипловатый голос, внезапный саркастический хохот, новая для меня манера похваляться слабостями – открывающая, однако, возможность презрительно хмыкать в лицо тем, кто осмеливается кичиться силой. Своего рода Москва (с другого конца), он постоянно проходился по моей крутости – для настоящего блатного действительно недостаточной, – и он же первым начал «не понимать» элементарных вещей – с подтекстом «уж с ваше-то я понимаю». «Что-о, ты понимаешь, что такое иррациональное число?!.» – после этого ему оставалось только ухватить со стола свой еще невиданный тогда портфель-саквояж с литой пластмассовой ручкой и негодующей упругой походкой, не прощаясь…