Спазм под ложечкой, дополнительный микроожог разъеденных щек – толкнулась собственная мелкая низость. Оскорбленная в «Колбасах» Катька требует у кассирши жалобную книгу – теперь-то она гораздо больше стремится что-то получить для себя, чем покарать обидчика, – кассирша книгу не дает. Катька зовет меня на помощь, но молоденькая разбитная кассирша так умело со мной заигрывает, что мне уже не до Катьки: да хватит тебе, перестань! До того даже некстати она тут припуталась, что я вдруг с раздражением вижу, как тесемка от ее шапки искусственного каракуля врезается в складочку между шеей и подбородком (теперь рядом с расческой загорается и складочка). Обладай Катька умением помнить зло, уж такой бы долгий список моих предательств она могла бы составить… Но в ней памятлива только проклятущая «любовь» – слова этого не могу больше слышать! Когда мне была противна эта ее складочка, я ее, стало быть, «любил», а сегодня, когда я с беспредельной нежностью и мукой стараюсь целовать ее именно в морщинки – все глубже впивающиеся бесчисленные когти старости, – теперь «не люблю». Но я больше не примирюсь с этим: наш долг – не мириться с неизбежностью. Пусть мы не изменим мир, но, по крайней мере, не позволим и миру изменить нас. А для этого нужно ни за что на свете не смотреть правде в глаза, быть готовым взойти на костер за свои иллюзии, хотя бы в собственном внутреннем мире беречь гармонию, без которой мир внешний немедленно нас раздавит, как водолаза в треснувшем батискафе. Я бы и сам следовал этой мудрости, если бы меня так от нее не воротило.
Слева вылетела не такая уж, оказывается, и громадная громада кинотеатра «Прибой» – на крыше ржавеют сварные буквы «КИНОТЕАТР», но брошенный у ступеней, как плуг, якорь блестит черной краской. Меркнущий глаз успел схватить какой-то пасьянс: «Кожаная мебель», thermex, «Выставочно-торговый зал “Демос”». Вздрагивать глубь уже не имела сил. Да мы и тянулись-то больше к старым фильмам в ДК Кирова, в «Кинематограф», пока еще заслоненный мелкой кирпичной гармошкой Hotel Gavan, поглотившей скромное чугунно-стеклянное чрево Гавани «Стеклянный рынок». Сколько я потратил сил, чтобы по важному Мишкиному отзыву посмотреть на Жана Габена в…
И тут я почувствовал, что пора кончать по-настоящему: в глазах по-настоящему мутилось. Наплевав на неприличные подмышки, я повис на перекладине. Мне не больно, мне обидно. Катька, вспоминая Славку, особо страдает еще и о двух девочках-сиротках, но меня это только злит. Как можно вспоминать о таких частностях, если он больше не смеется, не таращит глаза, не открывает какого-нибудь Рюноскэ Акутагаву, особо наслаждаясь звучанием «Рюноскэ», не приходит в восторг от нового фантома, не крутит досадливо головой от новой несправедливости (беспорядка), не торчит под лампочкой с «Сагой о Форсайтах», не столбенеет с глуповатой улыбкой над детской колясочкой, не учит меня бриться в бане, доводя распаренные щеки до солнечного сияния: его НЕТ – вот чему нужно не верить! Потому что он – вот он: азартный баскетболист, снисходительный картежник, алчный математик, скептический остроумец, восторженный пацан, желчный диссидент, скуповатый еврей, заботливый папаша, опухший Афанасий Афанасьевич Фет – меня уже вот-вот стошнит от перенапряжения, а глубь моя выбрасывает все новые и новые его обличья: Славка там, Славка сям, Славка то, Славка это!.. Оставь меня – пусти, пусти мне руку!.. Но остановить это извержение можно лишь кулаками по голове. Помогло бы, наверно, и заорать: «А по полям жиреет воронье!..» – выбивая ритм на пыльном стекле…
– Мужчина, вы не откроете окно?
Обращаются ко мне.
А я умею открывать окна.
Я все умею, мне нужно только сосредоточиться.
И я сосредоточиваюсь.
И все делаю как надо.
И возвращаюсь в реальность.
Она все-таки тоже чего-то стоит.
Твой фасад темно-синий
Когда-то жара была счастьем. Не наслаждением, а именно счастьем. Помню, второкурсником бреду по киевскому Подолу, не в силах поверить, что кто-то и вправду мог подарить мне этот чужой дивный город, где я так восхитительно одинок, нищ и бесприютен среди его дворцов, храмов и божественно замусоренных задворков, это наяривающее что есть мочи солнце, этот разъедающий пот, этот пластилиновый асфальт – неужто все это настоящее?..
Теперь же какой-то воображаемый контекст давно погас и жара сделалась просто докукой. Притом опасной – мама… Мысленно я был уже у стариков, и домой направлялся только ополоснуться да переодеться.
С тех пор как в моем доме поселились чужие люди – мои безвременно одряхлевшие дети, – у меня больше нет дома. Поэтому у гробового входа я подтянулся, как некогда при дворе Орлова, где любая потеря бдительности могла мгновенно обернуться против тебя: я постарался принять выражение непроницаемой корректности.