Почтальон входит в большую, светлую комнату нижнего этажа, всё убранство которой состоит из огромного письменного стола со множеством ящиков, из кожаного дивана и нескольких стульев и кресел. Это — контора, служащая преддверием в директорский кабинет. Лысый пожилой эконом, заложив за ухо перо и грызя во рту окурок дешевой сигары, второпях принимает целую пачку писем, сортирует их наскоро и возвращается к прерванному занятию, водя пальцем по страницам и графам толстой счетной книги. Седой конторщик в ермолке, на противоположном конце стола, провозглашает одни за другим длинные ряды цифр по целой груде счетов, маленьких записных книг и заметок… Сегодня суббота, самый тяжелый для него день, когда производятся расчеты за целую неделю. Надо пользоваться утренним временем, когда доктора обходят палаты, когда всё больничное население занято, и ничто не отрывает конторщика от наскучивших ему цифр…
Но вот на лестнице и в сенях усиленное движение. Доктора расходятся один за другим. Interne'ы, только что получившие докторский диплом студенты, остающиеся для практических занятий на два года на службе при госпитале, бегут вдогонку за ними, испрашивая дополнительных пояснений и инструкций. Фельдшера и сиделки разбегаются по всем направлениям… Конторщик закрывает толстую книгу, так как теперь ему не до цифр.
XI
В числе множества других посетителей, в контору торопливо входит молодой человек с коротко остриженными щеткою волосами и бородою. Поверх поношенного коричневого пальто, на нем надет белый передник с помочами, измятый и испачканный. На нем легко замечаются коричневатые пятна крови. Присев на стул с взволнованным и утомленным видом, он торопливо начинает крутить папироску…
— Bonjour, Frochart, — говорит ему конторщик, рассчитывающий в это время одного из больничных сторожей и подавая молодому interne'у свой зажженный сигарный окурок.
— Что же, сделали операцию? — спрашивает он его в промежутке, когда рассчитанный сторож ушел, и место его еще не занял новый посетитель.
Фрошар отвечал утвердительным кивком.
— Благополучно?
— Oui, mon ami! — заговорил Фрошар с сильным южным выговором и с энергическою жестикуляциею. — Наш Куртальо истинный чародей. Это не хирург, а артист, ваятель. У меня дух замирал. Дело нешуточное: боялись, что тут же под ножом и умрет. Женщина анемичная, измученная. А он этак ловко… — Фрошар сделал рукою пояснительный жест… — Я не мог не любоваться на него. Какая рука!
Разговор прервали пришедшие для расчета несколько сиделок. Это были по большей части дюжие крестьянки, принимавшие места в больнице только в таких случаях, если им не удавалось поместиться в одном из многочисленных отелей, где заработок значительно больше, благодаря наводкам от проезжающих; а самая служба легче и более сообразна с их вкусами и привычками. Эконом заметил одной из них, белобрысой и дебелой Берте Дик, что больные жалуются на ее грубое обхождение. Другая, Фрида Циммерли, накануне вернулась навеселе и неприлично вела себя в столовой. Эконом делал им обеим внушение в отборных выражениях, называя почтительно каждую: «мадам», и говоря, что, если бы это повторилось, то он, к прискорбию, должен бы был отказать им от места.
Отпустив их, он снова стал расспрашивать Фрошара о подробностях тяжелой операции, которая только что была сделана искусным хирургом Куртальо в женском отделении больницы.
— Теперь уже острой опасности нет, — говорит Фрошар, — но необходима большая осторожность. Куртальо велел усиленно наблюдать, чтобы предупредить сильные истечения крови. С другою бы ничего, а эта замечательно истощенный субъект. Да и неудивительно: ведь они только кофеем да кашицами разными питаются. Интересно также, какой ход примет воспаление. С анемичными, знаете, в этом отношении беда: как бутылка, где чуточка вина осталась на дне. В какую сторону наклонишь, туда всё и польется. Я именно пришел вас просить: ей необходимо толковую и порядочную сиделку.
— Кто с нею теперь?
— Элиза Бреф; да она сама, я думаю, сляжет у нас сегодня. Вторую ночь не спала, а тут еще эта операция. Знаете, это проклятое женское любопытство! Я уже видел, что она не в своей тарелке; всячески старался удалить ее от кушетки, а она уперлась на своем… Теперь сидит бледная как полотно, и зубы во рту стучат. Не то чтоб больной помочь, а за нею же придется ухаживать.
— Это досадно. Элиза у нас из лучших, и я не знаю, кого вам дать вместо нее. Мадам Баше в детской палате, и ее нельзя оттуда вывести: там теперь много выздоравливающих. Такой поднимут содом, что без мадам Баше с ними никто не справится. Остается русская…
— Ну и чего же лучше?
— Да у нее сегодня выходной день. Она уж и на прошлой неделе не выходила: сидела тогда с этою тифозною, которая во вторник умерла.
— Да ведь тут речь идет о жизни этой несчастной женщины. Я знаю мадам Liouba: она добрая; она и сегодня от выхода откажется. Я ей всё это объясню. Что же делать! Такой случай! И операция сама по себе интересная, и ваши толстые бернуазки[82]
непременно уморят пациентку.