Эконом позвонил и велел сказать madame Liouba, которая теперь в 39 №, что он имеет к ней дело и чтобы она в свободную минуту зашла в контору.
Вскоре вошла невысокого роста и некрепкого на вид сложения блондинка, казавшаяся почти девочкою, хотя ей было уже за двадцать лет. По ее миловидному, но неправильному лицу, несколько широкому, с вздернутым носиком и уходящим назад подбородком, ее легко было признать за русскую. Труднее было угадать в ее временном французском прозвище madame Liouba ее настоящее имя: Любовь Владимировна Чреповицкая. Не желая подвергать больничных администраторов и пациентов ежечасной пытке бесплодных усилий произнести это иностранное имя, она назвалась просто Люба, как звали ее родные и немногие друзья. Это чисто русское уменьшительное преобразовалось само собою в madame Liouba, благодаря требованиям французской вежливости и интонации.
— Здравствуйте, — приветствовала она эконома и Фрошара, пожимая им по-приятельски руки, — вы меня звали, а я и сама собиралась к вам идти, так как в одиннадцать часов я хочу ехать в деревню.
Эконом отсчитывал следуемые ей за неделю деньги.
— Вам есть письмо.
Она на конверте узнала руку Чебоксарского и засунула письмо за свой белый форменный фартук.
— Послушайте, — сказал Фрошар, — я вас очень убедительно прошу: не ездите сегодня в деревню.
— Что это вы выдумали! Я и так уже вторую неделю не вижу свою малютку. Прошлое воскресенье я осталась при трудной больной, и мы тогда уже условились, что на этой неделе я буду свободна кряду два дня: с субботы одиннадцати часов до воскресенья вечера.
В ее воображении так ярко нарисовалась идиллическая картина этих двух дней, проведенных в савойской деревушке, в крестьянской избе, где живет ее крошка, которую она в течение целого года видала только в неделю раз, урывками, на два часа. Она целую неделю мечтала об этом празднике, которому роскошный, солнечный и теплый день, какие нечасто случаются в это позднее время осени, обещал придать особенную прелесть. Она так устала от этой больничной обстановки, которая живо напоминала ей страдания умершей недавно на ее руках больной… Во что бы то ни стало, ей необходимо освежиться.
Фрошар стал упрашивать ее со всем жаром и красноречием южанина. Женщина, — ни он, ни она не знают ее имени, но ведь это всё равно, — непременно умрет от грубого обхождения вульгарной сиделки. Он, не боясь вступать даже в технические подробности, распространился о трудной операции, которой вполне благополучный исход, далеко еще не обеспеченный, представляет такой интерес для науки. Жаль, что старик Куртальо уехал полчаса тому назад: он сам стал бы на колени перед madame Liouba… С другою бы он, Фрошар, не стал бы и говорить. Понятное дело, не легко отдежурить две недели подряд в госпитале, когда тебя, как будто нарочно, приставляют к самым трудным больным, требующим особенно заботливого ухода. К тому же и материнские чувства… «Moi je m'en fiche pas mal»[83]
! Потому что я и вообще по части чувств не ходок. Для меня la science et les femmes: rien que ça[84]! Прочее всё вздор. Но материнские чувства… Надо быть чудовищем, чтобы не уважать этих чувств. Однако, подумайте. Ваш moutard[85], конечно, он должен быть очень мил, но через неделю вы найдете его еще немножко милее. А эту женщину, может быть, будут потрошить в анатомическом амфитеатре, когда ваш moutard состарится на одну неделю…XII
Дилижанс в
Люба поместилась так, чтобы не терять из вида это ужасное лицо, в котором не без труда можно было различить черты молодой еще и довольно красивой женщины и стала, наконец, читать утром полученное письмо. По странному чувству, очень похожему на стыдливость, она предпочла проносить его несколько часов за передником, чем распечатывать в конторе, где, как на площади, ходили и шныряли знакомые и незнакомые ей господа. Эта стыдливость чувства, которою в сильной степени обладали Чебоксарский и его подруга, часто была принимаема, даже близкими их приятелями, за кажущееся или действительное их равнодушие друг к другу. Даже и те немногие, которые знали, как искренна и глубока взаимная привязанность, связывающая их уже в течение больше трех лет, приписывали это ходульности. «Героев из себя корчат, хотят показать, что они стоят выше тех чувств, которые понятны и дороги простым смертным»…