– Это ничто, Майкл. Ничто по сравнению с тем, что делают они. Я просто забираю пластинки – уже в «чужих» конвертах – у одного парня в Кесариани и отношу их Димитрису.
– Астрид, вовсе это не ничто… Ты перевозишь пластинки, запрещенные военным режимом.
– Да не поймают они нас, Майкл! – простонала она.
– Ты сама-то себя слышишь? Город просто напичкан агентами тайной полиции, а ты разгуливаешь с запрещенными пластинками от ребят, которым – хрен его знает! – может, в этот самый момент вырывают ногти в подвалах на улице Бубулинас! Господи, как можно быть такой наивной!
Однако еще не успев договорить, я вдруг понял, что тревожит меня вовсе не гипотетическое наказание Астрид, а мысль о наследии, которое она может по себе оставить. Словно вспышки, мелькали перед моим мысленным взором кадры ее будущей легенды. Она уже была частью чего-то – штрихом на полотне истории, ярко-голубой веной, пульсирующей на бледном, тонком запястье, прожилкой на колонне из сверкающего мрамора. Я уже слышал, как вполголоса восхищенно перешептываются гости на камерных вечеринках нашего будущего: «Когда она жила в Греции… участвовала в Сопротивлении!» Я уже видел сноски в учебниках по истории, восторженные пассажи газетных статей, отклики читателей – мол, на ее месте я поступил бы так же!
– Я пойду позвоню от миссис Петракис, – тихо сказала она.
– Вот только ее в это не впутывай! Телефоны прослушивают – не знала? – пафосно возразил я.
Вместо ответа она лишь бросила на меня уничтожающий взгляд – я даже не знал, что она умеет так смотреть.
Мы шли через Монастираки на встречу с этими «пиратами Эдельвейса»[189]
местного разлива, и я ощущал небывалый прилив мизантропии.– Ты занимаешься этим из-за какой-то странной формы меломании?
– Не знаю, что это значит, – сухо ответила она, обращаясь к своим сандалиям.
– Это значит «любовь к музыке». И между прочим, на языке этой страны, к которой ты внезапно воспылала столь горячим чувством!
Она вздрогнула.
– Или тебе просто нравится Димитрис? Надо признать, он ничего – для грека особенно.
– Майкл, можно мы не будем говорить об этом на улице?
– Ого! – хмыкнул я. – Вот так здорово. Ты внезапно испугалась рисков?
– Я не знаю, зачем это сделала, – доволен? – прошипела она. – Просто мне показалось, так будет правильно.
А ведь это так на нее похоже, подумал я, – руководствоваться одним только импульсом, полагаясь на чутье!
– Тебе-то самому не противно от всего этого, Майкл? – все так же шепотом спросила она. – Не противно, что мы живем как ни в чем не бывало, а вокруг происходит такое? Ты ведь и сам это видишь, это не просто в новостях показывают.
Пожалуй, мне и в самом деле было противно – но чувство это было мимолетным. Было противно от того, как меня «не замечала» военная полиция (внушаемые деревенские мальчишки, вырванные из невежества и нищеты, чтобы с помощью жестокости превратиться в зверей). И когда один из приятелей Димитриса на прошлой неделе вернулся после двухмесячного заключения, я почувствовал себя еще хуже. Его взяли, когда он передавал ценные сведения участникам Сопротивления по радиостанции, управляемой немецкой Deutsche Welle. Страшнее рассказов о побоях, паразитах и прочих прелестях заключения меня поразили его слова о том, как его же собственное оружие было использовано полицейскими против него. Они пытали его звуком: электрическим звонком, мотоциклетным мотором, гигантскими гонгами и популярными песенками, которые проигрывались по кругу. Он признался, что уши у него до сих пор горят и в них звучат эти дурацкие тексты. Другие заключенные рассказывали, что музыку частенько включают, чтобы заглушить крики; но для него эти припевы были куда хуже. Выйдя на волю, он купил пятнадцать экземпляров одной и той же пластинки и методично сломал их об колено. Тюрьма, где его держали, находилась неподалеку от Пирея и от порта, откуда мы на пароме плавали на острова. Удивительно, как легко мне удавалось игнорировать эти вещи.
Друзья Астрид – все они были студентами университета – собрались за столиком на тротуаре у ничем не примечательной таверны.
– Прости, что подвела с пластинкой, – шепнула Астрид Димитрису, когда тот встал, чтобы поцеловать ее в щеку.
– Тут уж ничего не попишешь, – ответил он – и меня возмутило это смиренное принятие ситуации. «Вообще-то можно было все сделать по-другому», – едва не ответил я, но, конечно, промолчал: не хотел показаться им малодушным. А может быть, даже хотел почувствовать себя соучастником – в некоем абстрактном смысле.