– Читала когда-нибудь дневники тех, кто прошел Вторую мировую войну или Карибский кризис? Как там это называется – проект «Массовые наблюдатели» или что-то типа того на новоязе? – тут он весьма правдоподобно изобразил писклявый женский голос. – «Шестнадцатое октября 1962 года. Ситуация с коммунистами на Кубе накаляется. Рон убежден, что к концу недели нас всех сметет ядерным взрывом. Сегодня был вообще кошмар. Я опоздала на автобус и пролила смородиновое варенье прямо на свою новую юбку. Варенье не отстирывается, а в химчистку сдавать – дорого…»
Вдруг, начисто утратив нить собственного монолога, он вскочил, подлетел к другому краю письменного стола и схватил аудиокассету. – Да! Помнишь такие?
Я внезапно почувствовала раздражение – я ему что, подросток?
– Конечно.
– А помнишь, как покупали пустые, чтобы записать песни с радио – или переписать с других кассет, если был двухкассетник?
(В голове тут же всплыло воспоминание: ярко-синие обои и белый плинтус; я лежу на акриловом ковре своей детской спальни, не спуская глаз с кнопок магнитофона, который делила с сестрой, и собираясь записать выпуск «Чарт шоу»[184]
с участием The Corrs.)– А помнишь, как нужно было найти точное место на пленке – иначе рискуешь стереть старую запись?
(Как она разозлилась, когда я нечаянно сделала именно так – и стерла Save Tonight ее любимого Eagle-Eyed Cherry!)
– В последнее время я много об этом думал – об этом наслоении звуков, как они нагромождаются друг на друга, создавая эдакую прустовскую суперпозицию. Как из их фрагментов возникает аудиоколлаж. У меня когда-то был друг, который делал коллажи. Вот у него жизнь была, можно сказать, грандиозная – такую кофейными ложечками не измеришь.
Он извлек из футляра пластмассовый прямоугольник с чернильно-синей пленкой, открыл кассетоприемник. Раздался знакомый шелестящий звук – как привет из прошлого.
– Вот она! – победно воскликнул он, покачнувшись, как пьяный. – Это мое посвящение другу – но в первую очередь, конечно, ей.
Еще секунда шипения – пленка перематывается назад, и зазвучали первые ноты: дрожащая гитара и глубокий, элегантный тембр, в котором я узнала Леонарда Коэна с его характерным европейским «т». Первая строчка одного из произведений, написанных им на Идре, – о луне, какой ее можно увидеть в Греции. Глаза у Майкла увлажнились, и он вцепился в край стола так, что побелели костяшки пальцев.
Снова гитара, на этот раз в полный голос, все шесть струн. Начальные такты If You See Her, Say Hello. Усевшись на устланный газетами пол, он принялся раскачиваться на волне музыки. Я не решалась заговорить, и на какое-то время сарай наполнился звуками хриплого голоса Дилана – пока и они не сменились новой композицией, торжественной, энергичной, в безошибочно греческом стиле. Этот язык был для меня всего лишь набором звуков – но звуки эти тем не менее куда-то манили, звали за собой. Майкл, подпевая мелодии, прошептал:
– Эта называется Όταν Σφίγγουν Το Χέρι – «Когда сжимаются кулаки».
И вдруг – новый слой, новый голос – женский, – и я сразу же поняла, что он принадлежит ей, хотя никогда прежде ее не слышала. Легкий, бестелесный смех.
«Ты ведь пишешь? Я не начну петь, пока ты не включишь запись!»
Казалось, это голос призрака. Было что-то зловещее в самом этом акте прослушивания. Внезапно он бросился на пол и лег плашмя, так, что голова оказалась в тени стола.
Вот зазвучал его голос – только моложе. Свободнее, больше похож на диктора BBC и, что особенно меня поразило, весь словно пронизанный светом.
«Я хочу, чтобы он хоть разок услышал, как ты поешь. Давай…»
Нервное хихиканье, а затем – сперва робко, потом все увереннее и громче, так, что у меня перехватило дыхание, – Астрид запела You Don’t Know What Love Is.
Ноги Майкла напряглись и застыли – кроме правой ступни, которой он едва заметно отбивал ритм. Из-под столешницы до меня доносились его хриплые вздохи. Рукой он зажимал рот, чтобы заглушить любой звук, сощуренные глаза превратились в маленькие черные изюминки.
Вот она умолкла, и повисло напряженное, тягостное молчание – пока в воздухе над нами не зазвенело в размере две четверти жалобное фортепиано. Снова греческий. Тогда я не знала, что это за песня, – но потом нашла ее:
Χίλια μύρια κύματα μακριά τ’ Αϊβαλί
(Айвали – в тысяче волн отсюда)
Μέρες της αρμύρας κι ο ήλιος πάντα εκεί
(Дни солоны, как море, и солнце погасло)
Солоноватый, умоляющий голос. Рот, полный морской воды. Обманутая влюбленная девушка смотрит на фиолетовую гладь, в которой отражается золотистый шар закатного солнца.
Он лежал ничком на холодном, сыром полу, уставившись в потолок, чуть подрагивая в такт музыке. Постепенно дыхание его успокоилось, выровнялось, и, когда умолкли клавиши, вновь заговорил Леонард Коэн – о том, как покинул тех, кого любил, ради познания мира. Майкл провел руками по щекам.
Позже, вспоминая его почти бессвязную, прерывистую речь – очаровывающую и в то же время неестественную, я думала об одной детали, которую он не упомянул в контексте этой идефикс с коллажем: стирание. Наслаивание историй – новых истин на старые.