[Nabokov 1945][223]
.Понятно, что это не перевод слов «доброй ночи». Нет, это еще один крик боли. На сей раз он переведен (хотя в первой публикации, в 1954 году в журнале «Нью-Йоркер», фраза была оставлена без перевода), но переведен не вполне точно: «dull and ashen» (
В мемуарах «Память, говори» Набоков, описывая бегство семьи от Красной армии, наступавшей на Крым, ни разу не упоминает страх; он превращает эту историю в описание грандиозного приключения – в ней внезапно появляется верхом киноактер Иван Мозжухин, в ней драгоценности прячут, закопав в саду. Пережитое семьей спасение от нацистов, наступавших на Францию в 1940 году, Набоков описывает скорее как бюрократический кошмар, чем как вопрос жизни и смерти для своей еврейки-жены и их сына. Зато Набоков переносит подлинный ужас тех мгновений в художественные произведения, иногда в комической форме, иногда в трагической, и передает его русским эмигрантам – спрятанные в тайник королевские драгоценности Кинбота, воспоминания Пнина о том, как Мира Белочкина погибла от рук нацистов.
Потаенная русская подкладка «Себастьяна Найта» и «Бледного пламени» создает движение вовне, в набоковскую биографию. В первом романе общая для Себастьяна и Набокова русская идентичность незримо помогает В. и самому Набокову написать их англоязычные романы. Во втором в земблянской истории Кинбота Набоков расширяет диапазон, чтобы охватить все свое существование, от королевства детства, русского языка, бегства от революции до изгнания и работы в колледжах Новой Англии. Как и в случае с убийством отца, Набоков скрывает собственные утраты, которые могли бы погубить его жизнь и искусство, и наряжает их во все более дикие маски. Одна из таких масок – Кинбот, чье искусство перетасовывания столь же блестяще, что и у Шейда, но гротескно искажено его страданием.
В последнем абзаце своего комментария Кинбот пишет:
Я еще поживу. Я, может статься, приму иные образы и обличья, но я еще поживу. Я могу еще объявиться в каком-нибудь кампусе в виде пожилого, счастливого, крепкого, гетеросексуального русского писателя в изгнании – без славы, без будущего, без читателей, без ничего вообще, кроме его искусства [Набоков 1997–1999, 3: 534].
Набоков отмечен как не-Себастьян (хотя на самом деле он является Себастьяном в некотором новом смысле), но он точно также явно и не-Кинбот; Набоков не гомосексуал, не безумец, он – скрупулезный комментатор пушкинского «Евгения Онегина»; в 1958 году благодаря публикации «Лолиты» в Америке он освобождается от необходимости преподавать и наконец получает признание как великий писатель. И в то же время ему все-таки подходит личина Кинбота, как бы удачно он ни приспособился к тем обстоятельствам, которые их роднят.
Кинбот изобретает для себя еще четыре возможных личины-идентичности: две как актера и писателя: актера в «новом фильме “Побег из Земблы”»; автора «пьесы» о «выдуманном короле» – и эти идеи показывают, что он осознает: он «умалишенный, вообразивший себя этим королем». Последние возможности, которые он для себя видит, – это или принять свою фантазию и поселиться в ней («я могу приплыть назад в мое возрожденное царство»[224]
), или признать, что это безумная выдумка: «Я могу свернуться в клубок и скулить в приюте для душевнобольных» [Набоков 1997–1999, 3: 534].То, в какие слова облечена первая – и единственная желанная – личина: «без славы, без будущего, без читателей, без ничего вообще» – показывает, что Кинбот прекрасно помнит целиком всю речь Жака из комедии «Как вам это понравится» (акт II, сцена VII):