Когда Ребекка возвращается с работы, ему приходится (пришлось — сейчас уже начало двенадцатого) разыграть немного неловкий спектакль, притвориться, что он проспал как убитый много часов подряд и, соответственно, несколько преувеличить степень своего недомогания и перенесенных страданий, что повлекло за собой беспощадную диету: чашка бульона и ни капли алкоголя (кстати, нет ли у него алкогольной зависимости? Существует ли какой-то способ это выяснить?). Миззи явно расстроило, что все это время он был не один — никто бы не обрадовался, даже если бы он не покупал наркотики и не мастурбировал. Питер, как ему хочется надеяться, чрезвычайно убедительно изобразил человека, отравившегося до полусмерти, практически побывавшего в коме. Приведенный в чувство Ребеккой, он являл собой нечто вроде призрака отца Гамлета, ходячую немочь, мямлящую что-то про несвежий майонез в рулете с индейкой (да, конечно, завтра первым делом он попросит Юту поставить их в известность), а сейчас — чашка бульона и несчастная старая развалина опять отправляется в постель в полдевятого вечера, чтобы продолжать симулировать нечеловеческие страдания (на самом деле он чувствует себя почти нормально, боль в желудке утихла, осталось обычное ощущение легкого физического дискомфорта, с которым он живет уже много лет) и пялиться в телек, по которому крутят "Остаться в живых". По пути из гостиной в спальню он бросает беглый взгляд на Миззи — вид у него по-прежнему озабоченный; он сидит за столом со стаканом вина, такой юный и виноватый и… какой?.. Трагический. Трагический, каким может быть только тот, кто молод и не боится гибели (как он скажет Ребекке, что Миззи снова употребляет наркотики?), тот, кто бросается вниз до того, как сама дорога уходит под горку; такой трагизм невозможен в старости и даже в зрелости, когда любой намек на падение смягчен привычкой, ранами и, наконец, самой отупляющей неспособностью сохранить молодость. Юность — вот единственная по-настоящему эротическая трагедия: Джеймс Дин, прыгающий в свой "порше спайдер"; Мэрилин Монро, направляющаяся к кровати.
К полуночи Питер в качестве мнимого больного провел в постели уже столько времени, что ему начинает казаться, что у него пролежни — нелепость, но порой он и вправду опасается, что от долгого лежания у него может развиться что-то вроде мозговых пролежней, во всяком случае, ему очень трудно заставить себя оставаться в лежачем положении даже тогда, когда он действительно болен, а полдня непрерывного лежания, притом что он — более или менее — здоров, почти невыносимо. Рядом с ним спит Ребекка, Миззи ушел в свою комнату. Питер слышит посапывание жены. По другую сторону практически лишенной объема стенки — ни звука. Что он делает? — думает Питер. Может быть, тоже лежит без сна, не зная, можно ли доверять Питеровым словам про его, Питера, полную невменяемость. Питер на мгновение воображает их обоих — себя и Миззи — в виде двух надгробных барельефов; если раньше только Миззи казался ему скульптурным воплощением идеального воина, то сейчас он видит их обоих, лежащих рядышком в своих саркофагах в полной безопасности, которая даруется мертвецам; двое мужчин: один — постарше, другой — помоложе, павших в бою за спорный клочок земли, на которой в наши дни, скорее всего, располагается парковка или супермаркет, притом что они с Миззи (новоявленные обитатели вечности) остаются ровно такими же, какими были, когда монахи погребли их, граждан малозаселенного мира лесов и топей, где водятся божества и чудовища, где мужчины кромсают друг друга мечами и пиками ради обладания крохотным островком земли, на которой можно хоть что-нибудь вырастить, исчезнувшего мира, в котором жилось не легче, чем в сегодняшнем, но где еще не было ни вульгарности, ни безвкусицы. В Миззи есть что-то от Средних веков — бледная гармоничная красота, грустные глаза, впечатление (Питер никак не может от него избавиться), что он бесплотный, что он — ошибка, ребенок-призрак, лишенный естественной связи с окружающим миром, которой не обделен почти никто из смертных.