Я в изумлении выпрямилась. Конечно же, я выключила телевизор, думая при этом:
– Кевин, хочешь печенье?
– Ненавижу печенье.
– Кевин, а ты поговоришь с папой, когда он придет домой?
– Нет, если мне чуть-чуть не захочется.
– Кевин, а можешь сказать «мамочка»?
До этого я все не могла решить, как бы мне хотелось, чтобы наш сын меня называл.
– Нет.
Когда ты пришел домой, Кевин отказался повторить свое красноречивое выступление, но я пересказала его тебе слово в слово. Ты был вне себя от радости.
– Полными предложениями, вот так сразу! Я читал, что дети, которые кажутся отстающими в развитии, могут оказаться чрезвычайно сообразительными. Они перфекционисты. Они не хотят пробовать, пока не научатся делать это правильно.
У меня была конкурирующая теория: что, втайне давным-давно научившись говорить, он наслаждался подслушиванием не осведомленных об этом людей, что он был шпионом. И я обращала внимание не на его грамматику, а на то, что именно он говорил. Я знаю, что такие утверждения тебя бесят, но я в самом деле порой думала, что из нас двоих я интересовалась Кевином больше. (Мысленным взором я вижу, как при этих словах ты багровеешь от злости.) Я хочу сказать, что я интересовалась тем Кевином, каким он на самом деле был, а не Кевином – Твоим Сыном, который был постоянно вынужден сражаться с пугающим воображаемым образцом совершенства в твоей голове; его соперничество с этой моделью было гораздо более ожесточенным, чем соперничество с Селией. К примеру, тем вечером я заметила:
– Я целую вечность ждала возможности выяснить, что происходит за этими проницательными маленькими глазками.
Ты пожал плечами:
– Пружинки-картинки, игрушки-погремушки.
Видишь? Кевин был (и остается) для меня тайной. Ты же беззаботно решил, что все отлично – ты ведь сам был мальчишкой и беспечно предполагал, что выяснять тут нечего. И наверное, мы с тобой отличались друг от друга на таком глубоком уровне, как природа человеческого характера. Ты считал ребенка неполным творением, более простой формой жизни, которая у тебя на глазах эволюционирует в более сложное взрослое состояние. Я же, с того самого мгновения, когда его положили мне на грудь, воспринимала Кевина Качадуряна как существо, жившее и до появления на свет, с огромной и меняющейся внутренней жизнью, интенсивность и тонкость которой с возрастом могут лишь уменьшиться. Чаще всего мне казалось, что он скрывается от меня, в то время как у тебя было ощущение жизнерадостной и неспешной доступности.
В общем, в последующие несколько недель он разговаривал со мной днем, а когда ты приходил домой, он словно воды в рот набирал. Когда он слышал звук лифта, то бросал на меня заговорщицкий взгляд, означавший: давай-ка одурачим папу. Возможно, я находила порочное удовольствие в эксклюзивности моих бесед с сыном, благодаря которой он оповестил меня о том, что ему
Единственным воспоминанием о настоящей детской радости, которое у меня сохранилось за тот период, был его третий день рождения. Я наливала клюквенный сок в его чашку-непроливайку, а ты завязывал ленты на свертках с подарками, которые сам же через несколько минут будешь для него развязывать. Ты принес из кондитерской на Первой авеню трехярусный бело-шоколадный торт, украшенный масляным кремом на традиционную бейсбольную тему, и гордо поставил его на стол перед его высоким детским стульчиком. За те две минуты, что мы стояли к нему спиной, Кевин продемонстрировал тот же талант, что он показал нам в начале той недели, когда методично вынул через маленькую дырочку всю набивку из кролика, которого мы считали его любимой игрушкой. Мое внимание привлек тихий сухой смешок, который я могла бы описать лишь как зарождающееся хихиканье. Руки Кевина были руками скульптора. А на его лице светился восторг.