Так что же было сегодня? Он лениво вошел в комнату для посещений, на нем были тренировочные штаны, которые, должно быть, он стащил у кого-то мелкорослого, поскольку я не припомню, чтобы покупала их. Тесная клетчатая рубашка держалась только на двух пуговицах посередине, обнажая его талию. Сейчас ему малы даже его кроссовки, и он загибает на них задники. Может, ему бы и не понравилось, если бы я это сказала, но он привлекателен. В его движениях, как и в манере говорить, есть томность. И он всегда отклоняется от прямой линии; ходит он боком, как краб. Хождение бочком, выставив вперед левое бедро, придает ему утонченный вид супермодели на подиуме. Если бы он осознал, что я нахожу в нем следы женоподобности, сомневаюсь, что он стал бы обижаться. Он ценит двусмысленность; ему нравится озадачивать.
– Какой сюрприз, – сказал он ровным голосом, вытаскивая из-под стола стул.
На задних ножках стула не было пластиковых насадок, и голый алюминий проскрежетал по цементу – Кевин извлек звук такой же раздражающий, как царапанье ногтем по школьной доске. Он скользнул локтями по столу, оперся виском на кулак и принял свою характерную наклонную позу, всем телом выражая презрение. Я пыталась сдержаться, но каждый раз, когда он сидит передо мной, я отодвигаюсь назад.
Меня на самом деле утомляет то, что именно мне всегда приходится придумывать темы для разговора. Он уже достаточно взрослый, чтобы уметь поддержать беседу. А поскольку он лишил меня свободы в моей жизни точно так же, как лишил себя свободы в своей, мы оба одинаково страдаем от недостатка свежих тем для разговора. Часто мы идем по одному и тому же сценарию. «Как ты?» – спрашиваю я с жестокой простотой. «Ты хочешь, чтобы я ответил
Так что сегодня я пропустила даже это поверхностное
– Ладно, – сказала я без всяких сантиментов, – мне нужно знать: ты винишь меня? Можешь сказать это, если ты думаешь именно так. Это то, что ты говоришь своим психиатрам, или они говорят это тебе? Что все следы ведут к твоей матери?
–
Разговор, который, по моим прикидкам, должен был занять у нас целый час, закончился через полторы минуты. Мы сели.
– Ты хорошо помнишь свое раннее детство, Кевин?
Я где-то читала, что люди с трудным детством часто не могут его вспомнить.
– А что нужно помнить?
– Ну, например, ты носил подгузники до шести лет.
– И что с того.
Если я надеялась его смутить, то напрасно.
– Это ведь, наверное, было неприятно.
– Для тебя.
– Для тебя тоже.
– Почему? – спросил он спокойно. – Было тепло.
– Но недолго.
– Я не сидел в них подолгу. Ты была хорошей мамашей.
– А разве другие дети в детском саду не смеялись над тобой? Я в то время об этом беспокоилась.
Кевин еще больше оперся на локоть, так что мышцы выше локтя расплылись по столу.
– Знаешь, как поступают с кошками. Они делают свои делишки в доме, и их тычут мордой в собственное дерьмо. Им это не нравится. Они начинают ходить в лоток.
Он удовлетворенно откинулся на спинку стула.
– Это ведь почти то же самое, что сделала я, да? – с трудом выдавила я. – Ты помнишь? До чего ты меня довел? Как я в конце концов заставила тебя пользоваться туалетом?
С видом нежного собственника он провел пальцем по бледному белому шраму на предплечье рядом с локтем, словно погладил домашнего червяка.
– Конечно.
Это утверждение прозвучало иначе; я почувствовала, что он действительно это помнит, тогда как другие воспоминания были запоздалыми.
– Я тобой гордился, – промурлыкал он.
– Ты гордился собой, – сказала я. – Как обычно.
– Эй, – возразил он, подавшись вперед, – это был твой самый честный поступок.
Я заерзала, взяла в руки сумку. Может, когда-то мне и хотелось, чтобы он мною восхищался, но не за это; за что угодно, но только не за это.
– Погоди, – сказал он. – Я ответил на твой вопрос. У меня к тебе тоже есть.
Это было что-то новое.
– Ладно, – сказала я. – Валяй.
– Те карты, – сказал он.
– А что с ними?
– Почему ты оставила их на стенах?