Можно утверждать, что только в одной области реакция на испытания наполеоновской эпохи носила огульный характер. Учитывая то, что венское урегулирование, а также внутренняя политика многих стран эпохи Реставрации основывались на стремлении к укреплению мощи государств и порядка, наверное, не может не представляться несколько удивительным, что этой областью стали армии и военные действия на суше. Однако если и существовала по-настоящему заклеймённая проклятием монархических режимов идея, то это концепция «нации под ружьём». Хотя нельзя отрицать, что некоторые из них заигрывали с ней в последние дни войны с Наполеоном, на самом деле враждебность к ней сохранялась. Во-первых, она была неотделима от угрозы революции, и не только потому что, по словам одного прусского дворянина, «вооружать народ — значит просто организовывать оппозицию и недовольство и способствовать им»
[336], но ещё и потому, что само существование крупных армий повышало вероятность возникновения международного конфликта, поэтому существовало общее согласие по вопросу о том, что поводом для новой войны непременно будет революция (отсюда искренние попытки сохранить мир в Европе с помощью так называемой «системы конгресса»). Во-вторых, большие армии были дорогостоящим бременем, которое истощённая Европа не могла вынести без величайших трудностей, что делало демобилизацию экономической необходимостью. В-третьих, везде, где она применялась, массовая воинская повинность вызывала такое повсеместное негодование, что с ним нельзя было не считаться, как с угрозой безопасности государства. И, в-четвёртых, старших офицеров в подавляющем большинстве искренне смущала военная ценность огромных масс импровизированных солдат-граждан, будь то в Испании в 1808 г., в Австрии в 1809 г. или в Германии в 1813 г., поскольку от новобранцев в лучшем случае было мало толка. В то же время, разумеется сама мысль о солдатах, которые принимают самостоятельные решения, а не подчиняются приказам, продолжала считаться крайне опасной: по выражению одного прусского офицера «размышляющий солдат уже не солдат, а бунтовщик»[337]. Наконец, появился вопрос политической надёжности после того, как в 1815 г. недовольная и разгневанная французская армия разом поддержала Наполеона. На самом деле не было свидетельств обоснованности этого аргумента — в конце концов, во Франции в 1789 г., в России в 1801 г., в Испании в 1808 г. и в Швеции в 1792 и 1809 гг. профессиональные армии старого образца, или по крайней мере их офицеры, были проводниками или союзниками политической революции, вдобавок в 1814 г. армия, бывшая плодом массовой воинской повинности, растоптала испанскую конституцию — но в атмосфере 1815 г. казалось аксиомой, что небольшие армии из бывалых солдат, безусловно, оптимальны в политическом плане, тем более, что послевоенный период характеризовался серьёзными трудностями, а со всех концов Европы приходили сообщения о хлебных бунтах и крестьянских восстаниях.Всё вроде бы было верно. Однако реакционность, присущая таким мыслям, сталкивалась с крупной проблемой, заключавшейся в том, что наполеоновские войны, нравилось это или нет, привлекли к участию в них очень крупные армии, часто состоявшие из солдат с минимальными подготовкой и опытом. По выражению Джона Гуча:
«Головоломка, с которой в то время столкнулись в большинстве своём правители Европы, заключалась в том, как согласовать военную эффективность, подразумевающую необходимость крупной армии, созданной за счёт воинской повинности, с надёжностью, требующей небольшого элитного, профессионального войска»[338]
.