В Голешовицах в мою жизнь неожиданно ворвалась, как яркое видение, моя двоюродная сестра Штепка.
На другом конце улицы жила папина сестра, тетя Лида. Как и дядя Венда, она была очень похожа на моего отца: у всех у них правильные черты лица, чистая белая кожа, выразительные глаза и прекрасные зубы. Только руки у тети большие и беспокойные, мне они казались какими-то чужими, живущими своей собственной жизнью. Даже если тетя рассказывала о совсем обычных вещах, она, сама того не замечая, размахивала руками или неожиданно сжимала кулаки, ударяла по столу, вскидывала выше головы.
Тетя никогда не садилась, обычно она старалась встать так, чтобы видеть себя в зеркале или хотя бы следить за своим отражением в окне или стекле буфета. Таким образом, она постоянно находилась как бы под собственным наблюдением, словно убеждая себя, что действительно существует. Я ни разу не видела на ее лице выражения тщеславия; когда я подросла, мне стало казаться, что тетя ищет что-то за своим отражением. И найти не может.
Говорили, что в молодости она была неотразимо красива, ни один мужчина не проходил мимо, не обернувшись ей вслед. Когда ей исполнилось пятнадцать и она пришла впервые на танцы, парни так стремительно ринулись приглашать ее, что опрокинули стол. А пришла она на танцы в мужских башмаках. Замуж вышла в шестнадцать, в восемнадцать уже стала матерью: у нее родились мальчик и девочка. Ее дети были намного старше меня, они появились на свет еще до войны. Ярка был подручным в москательной лавке на Роганской улице. Когда бы я ни зашла туда за покупками, он давал мне рекламные картинки-вырезалки. Тупыми ножницами я выдирала из бумаги куклу и платьица, а потом осторожно наряжала ее. Я могла играть с этой грудой раскрашенной бумаги целыми часами. Своим двоюродным братом я восхищалась, ведь он был обладателем несметных сокровищ, и я не смела говорить ему «ты». Лавчонка эта мне казалась настоящим королевством, я мечтала тоже стоять за прилавком и продавать краску, зубную пасту, мыло, леденцы от кашля и дарить девочкам вырезалки.
Двоюродная сестра Фанча первая из нашего рабочего поселка поступила учиться в гимназию, что почиталось грехом и гордыней. Ну ладно мальчишка — куда ни шло, но девочка с гимназическим образованием? Лучше бы училась стряпать да шить.
Самую младшую звали так же, как и мать, Лидой, но все называли ее по фамилии, Штепкой. Девчонка могла дать фору десятку сорванцов. Была она на два года старше меня и отчаянная до безрассудства. Постоянно в движении — то на крыше, то в подвале, а вот уже повисла вниз головой на жердях, на которых выбивают половики, или раскачивается на ветке дерева; она была знакома со всеми взрослыми, со всей ребятней находилась в состоянии непрекращающейся войны, домой возвращалась грязная, исцарапанная, без пуговиц, с оборванным подолом.
Мы играем в прятки. Я — Штепкин прихвостень и вообще здесь на птичьих правах, даже считалка минует меня. Штепка отлично знает, как надо считать; толстый Цибулька — ее основной противник. Врагом он стал по воле случая: Штепка и не предполагала, что Цибулька не имя, а прозвище, и обратилась к его маме, назвав ее пани Цибулькова, за что огребла затрещину. Желая отомстить, попыталась внушить мальчишке, что настоящее его имя, Вацлав, по-латыни звучит — Валах, но прозвище не привилось.
Цибулька закрывает глаза, он водит, Штепка хватает меня и волочит за собой, чуть ли не мчит по воздуху, Штепке известны самые укромные уголки, мы с разбегу влетаем в чужой подвал, прячемся за кучей угля. Поленница дров, пошатнувшись, валится мне на голову.
— Тшшш! — шипит Штепка и прикладывает полешко к вздувшейся у меня на лбу шишке.
И тут же, озираясь, взлетает вверх по лестнице, ее светлые волосы развеваются, еще прыжок — и бедному Цибульке опять водить.
— Десять, двадцать, тридцать, Цибулька!
Штепка подсаживает меня на крышу, выволакивает через слуховое окно на чужой чердак, мы пролезаем под мокрым бельем и вот уже сидим, скорчившись под балкой, паутина липнет к лицу, я цепенею от страха, что нас тут обнаружат или запрут, и чихаю. Штепка кидается на меня и зажимает мне ладонью нос. Мы слышим шаги и мчимся вниз по деревянным ступенькам, вслед летит брань и содержимое помойного ведра: визгливые бабы всегда держат их под рукой для ребятни, для этих чертовых озорников, что без устали мельтешат под окнами, да еще лезут, паршивцы, в чужие дома.
— Казаки-разбойники! — командует Штепка. — Кто будет казаком?
Она знает, что быть казаком никто не захочет — пусть только попробует! Отвращение к казакам мы всосали вместе с материнским молоком, никто из нас пока не знает о них ничего дурного, но ненавидим мы их до глубины души. Когда кому-нибудь из нас приходится проходить мимо лениво поигрывающего дубинкой полицейского, мы помираем от непонятного страха. Уже давно остался позади этот символ государственной власти, а ненависть все подступает к горлу.