Штепка опускает в святую воду руку по самый локоть и размазывает влагу по моей физиономии, потом крестится сама, ее лицо становится на миг серьезным, она ведет меня по проходу и усаживает на деревянную резную лавку. Я знаю лишь нашу комнату, мамины картинки из журнала, музыку шарманки или гром военного духового оркестра.
Меня поражает высота и огромность здания, свет приглушают цветные витражи, везде картины, фигуры, резьба, горящие свечи, водопады цветов, вышивки, кружева, яркие краски и блеск, тяжелый аромат ладана и елея, орган. Торжественные, свободно льющиеся звуки, словно порыв ветра, прижимают меня к скамье, завладевают мною, подхватывают и несут далеко отсюда, куда-то в неведомое. Я не понимаю, что это за человек в странной одежде, не понимаю его слов и движений, но он гармонирует с пространством и музыкой, со здешними запахами. Я отрываюсь от земли, костел превращается в корабль, мы плывем ввысь, возносимся на волнах в иной мир.
— Господи боже мой, — наклоняется ко мне Штепка, и я с трудом ее узнаю, смотрю на нее тупо — откуда она здесь взялась? Я покорно иду за ней на воздух, в лицо плещет вода, до меня долетает испуганный Штепкин голос.
В глаза бьет солнце, звенит трамвай, по Белькредской прогуливаются по-праздничному одетые люди.
— Опять тебе попадет, — вздыхает Штепка и пытается промыть мой покрасневший глаз, поправить измятый бант, обтереть липкий от леденца подбородок, привести в порядок мокрое платье, заляпанные грязью лакировки.
— Послюни еще, поплюй, — подставляет Штепка свой платочек и утирает меня, но во рту у меня полно сладкой слюны; когда мы подходим к дому, я уже вся покрыта сажей. Грязь так и липнет ко мне.
— Господи, что за вид? — ужасается мама. — Куда вас носило?
— В костел.
— В костел? Этого только не хватает, еще в костел ее будешь таскать! Разве ты не знаешь, что на нее непременно обвалится кафедра?
Я не знаю, что такое кафедра, но с тех пор не подхожу в костеле ни к чему, что может на меня обвалиться. А дома не говорю, где была.
Иногда я забредаю в костел одна. Мама, отправляя меня утром гулять, не подозревает, что я хожу к реке, добегаю до электростанции, где меня завораживает экскаватор, поглощающий кучи тлеющего угля. Я долго пялюсь на машину, не знающую усталости, и всякий раз, когда она сжимает челюсти, по коже у меня пробегает мороз. У меня такое чувство, будто это меня перегрызают пополам и выплевывают. Стоит понаблюдать за работой машины подольше, и меня охватывает оловянная усталость.
Я настолько осмелела, что забираюсь даже на окраину Стромовки, к конской тропе, весной подбираю горьковато-ароматные тополиные сережки, выискиваю в траве фиалки, позже, спрятавшись в зеленых кустах, жду, когда на дорожке появятся кони, кони с золотой шерстью и точеными ногами. Они легко несут всадника в черном, девушку в цилиндре с развевающейся вуалью, мне, наверное, просто кажется, что я стою в облаках едкого благоухания, а на самом-то деле — это я золотистый конь с точеными ногами в белых чулочках. Это я девушка в высоких сапожках и цилиндре с вуалью.
В костеле я примостилась у самого входа, костел почти пуст, так, всего несколько старушек. Я поспешно ополаскиваю лицо святой водой. Почему-то я считаю, что надо быть чистой. Стою у самого выхода, готовая тут же выскочить вон, и не спускаю глаз с распятия.
Я люблю Христа, люблю, как любят большого, измученного человека. Мечтаю снять его несчастное тело с креста, в душе протягиваю к нему свои чумазые маленькие ручонки, вытаскиваю папиными клещами гвоздь за гвоздем, сбрасываю терновый венец. Я никак не могу без слез смотреть на капли крови, текущие из раны на боку, я отворачиваюсь, всхлипываю, снова разглядываю страдающее и смиренное лицо и не могу разгадать, что оно выражает.
Я никогда ни о чем не спрашиваю, я ломаю голову, почему люди не помогут мне, почему оставили его висеть здесь, обнаженного, истекающего кровью, и лишь бросают монетки в копилку у его ног. К чему ему деньги, если он мертв? Я чувствую, что он умер, и все-таки люблю его, быть может, он умер не навсегда? Меня томит желание пощекотать его голую пятку, вызвать улыбку на измученном лице.
Но огромное пространство давит меня, связывает по рукам и ногам, я робко жмусь к двери.
От этой любви меня излечивает пасха. Штепка ведет меня поглядеть на воскресение из мертвых.
Впервые я вижу плащаницу: под стеклом лежит желто-восковой Христос. Штепка шепотом сообщает, что он скоро оживет, я напряженно жду, и радость поднимается в моей душе. Из костела вереницей выходят люди, я плетусь следом, восторженно слушаю пение, священник вздымает вверх солнце, и люди падают на колени. Нет для меня страшнее испытания, чем опускаться на колени. Меня так никогда не наказывают, но я знаю, что многих детей ставят на горох и даже на терку. Я ни за что не встану на колени.
Я удираю, прячусь в опустевшем костеле и вдруг замираю — мой Христос по-прежнему висит на кресте! Я дотрагиваюсь до него, он неподвижен, не улыбается, он мертвый.
— Ищу ее, ищу, а она здесь, — шепчет Штепка.
— Ведь он не ожил!
— Кто?
— Христос!