Я с благодарностью приняла ее предложение, томясь в тоске и ужасе перед страшной минутой, когда мой путь преградят запертые двери.
— Мама еще не вернулась! — крикнула соседка. — Она где-то задержалась!
Соседка проводила все дни на подоконнике, подложив под пухлые локти подушечку.
— Хочешь, пойдем встречать маму? — сказала Штепка.
У нас не было заведено ездить на трамваях, расстояние от Виноградов до Голешовиц нам не казалось непреодолимым, ведь идти пешком — радость для глаз, витрина за витриной, на Вацлавской площади, на Пржикопах, на Поржичи! А ноги болят — так это пустяки, когда же доберешься до Главкова моста, то уже просто грешно тратить крону двадцать за такой маленький кусочек.
Мы со Штепкой ходим от распятия с разбитой статуей Христа до виадука и обратно, напряженно вглядываемся вдаль. Пешеходов здесь немного. Мы ждем, бредем вдоль рельсов, здесь, как обычно, маневрируют поезда. Штепка шутит с каким-то знакомым, тот сжимает флажок, ее смех мне неприятен, куда созвучнее моему настроению протяжное мычанье коров, я заглядываю в промежутки между вагонами, может быть, мама уже стоит на той стороне, а мы не можем туда перебраться.
Вагоны уходят, запах навоза перешибает сладковатое зловоние крови и гниения, мы проходим мимо боен, и я жду, что вот-вот появится мамина фигура, мама ходит быстро, чуть наклонившись вперед, и смотрит в землю, как будто что-то потеряла. Паровоз, жалобно взвыв, выпускает пар. Тоскливый звук полоснул меня по сердцу. Мы возвращаемся, я гляжу через плечо: у танцовщицы на плакате подрисованы усы, Штепка подняла с земли палку и ведет ею по забору, возчик поит лошадь, у клячи вылезают ребра, а на боках следы кнута, жестяной Христос печально свесил на грудь голову, с неизбывной тоской мычит стадо овец, которых гонят на убой, кучка детей выкрикивает «Гонза, вставай». Штепка останавливается, скачет по начерченным на дороге классикам, толкает носком туфли черепок, а я с трудом волочу ноги, меня пожирает страх.
— Уже идет… — кричит Штепка, я напряженно всматриваюсь, и тогда она со смехом добавляет, — …если где-то не остановилась…
Я с трудом заставляю себя засмеяться вслед за ней, но все во мне сжимается, мы бредем к виадуку, потом обратно, ходим взад и вперед, и я все время оглядываюсь — Штепка без конца повторяет свою шутку. Я каждый раз попадаюсь на крючок, во мне вскипает радость, но тут же горло сжимает тоска, еще сильнее мучит отчаяние.
Я начинаю ненавидеть Штепку, меня раздражает ее беззаботность, мне так хочется, чтоб она ушла, и вместе с тем страшно остаться одной.
— Считай до трех, третьей будет мама. Обязательно, вот увидишь, — утешает меня Штепка.
Раз сто, а может быть, тысячу я считаю до трех, но ни один третий — не мама, и ничуть на нее не похож, я уже совсем одурела от страха.
— Давай поедим, — предлагает Штепка, — может, мама уже дома, может, она на трамвае приехала.
Я знаю, что дома ее нету, знаю, что она в опасности, знаю это наверняка, мне кажется, что я предам ее, если сейчас уйду, и, наоборот, помогаю ей, раз жду и неустанно зову про себя.
Штепка побежала за едой, небо из синего стало фиолетовым, дети расходятся по домам, то из одного, то из другого окна их окликают мамы. Кусок не лезет мне в горло, а Штепка съедает свой хлеб с волчьим аппетитом и тащит меня за руку.
Папа дома, но мама исчезла, как сквозь землю провалилась.
— Скорее всего, бродит по Летной, — рассуждает папа. — Ты же ее знаешь!
Он неуверенно сыплет в маленькую мерку кофе, а в большую цикорий, в кухне его руки теряют всю свою ловкость, зернышки раскатились по полу, мельница кажется до смешного маленькой. Она уже не веселый будильничек, она жалобно скрежещет и бередит мне душу.
Огонь тоже враждебен, он зловеще потрескивает в печи, а вода в смятении булькает на плите, я пытаюсь понять, что она хочет поведать мне, но вода только шипит как змея, я задыхаюсь от страха и выскакиваю на улицу.
Штепка терпеливо ходит со мной, она больше не шутит, держит меня за руку. Фонарщик шестом зажег фонари, а дым от паровоза превратился в искры, они сыплются с виадука алыми снопами и, разлетаясь в разные стороны, одиноко гаснут в темноте каждая сама по себе.
— Идет! Взаправду! По-настоящему!
Я останавливаюсь. Это моя мама! Это она и не она. Испуганная и чужая, она стоит рядом, но она — далеко.
— Мамочка? Где ты была так долго?
Она не отвечает. Может, не слышит, может, пытается вспомнить.
Штепка поворачивает к дому, я оглядываюсь. Я боюсь остаться наедине с мамой, нас разделяет непреодолимое расстояние. Я приглядываюсь к теням, которые то обгоняют нас, то идут позади, они не поспевают вслед за нами, но потом, обогнав, снова бегут впереди, становятся то длиннее, то короче, и на меня накатывает новая волна страха.
Это мы идем или наши тени? Это на самом деле мы, живые, настоящие, или наша тень? Я боюсь, что моя рука пройдет сквозь пустоту, если я дотронусь до мамы.
— Что случилось? — спросил папа. — Ты где так долго была?