Мне было чем заняться вместо игры с куклой. В тот год солнечные дни наступили рано – когда я высаживала семена моркови, – и погода оставалась теплой до тех пор, пока не появились первые сладкие палочки размером с мизинец, которые я вытаскивала из земли и съедала, стоя спиной к
Отец любил говорить:
– Если ты владеешь слишком большим количеством вещей, то рано или поздно они завладеют тобой.
Поэтому мне пришлось довольствоваться «сокровищами», которые я собрала сама. У меня хранились камни из реки в форме лошадиных голов; букетик засохших цветов, которые завяли сразу, как только я их собрала, потому что у нас не было лишнего сосуда для воды; перья сойки и сороки; хрустящая змеиная кожа; сосновые шишки, выставленные по размеру, как матрешки; желудевые чашечки для кукольного чаепития; гнездо, выложенное пушистыми перьями и полное крапчатых скорлупок, которые были уже расколоты, когда я нашла его под Зимним Глазом. Только Филлис напоминала мне, что когда-то у меня была другая жизнь, непохожая на эту. Я присела на корточки перед полками и стала перебирать кремни, из которых отец собирался выточить наконечники для копий. Каждую осень он надеялся поймать оленя. Я взяла один обломок и, скрючившись у печки, выцарапала на деревянной стене «Пунцель» рядом со словом «Рубен», которое я обнаружила несколько лет назад.
– Что это ты там делаешь? – спросил отец, входя и ставя на пол ведра с водой.
– Ничего, – ответила я, резко поднявшись и спрятав кремень за спину.
– Тебе нужно позаниматься, – сказал он, словно размышлял об этом всю дорогу от реки. – Я давно уже не слышал, как ты играешь.
– И что? Я вряд ли стану концертирующей пианисткой, разве нет?
Зачерпнув котелком воду, отец оглядел меня.
– Дело не в этом. Дело в ответственности. Ты говоришь, что сделаешь что-то, и потом делаешь это. Нет ничего хуже, чем нарушить обещание. Даже если ты дал его самому себе.
– Я не давала никакого обещания, но в этом нет смысла в любом случае.
Муравьи на полках снова атаковали мед.
– Иди сюда, – отец указал на табурет, который выдвинул из-под стола.
– Если бы я была настоящей пианисткой, у меня было бы красивое платье, – сказала я, скрестив руки на груди. – И я могла бы посмотреть, как я выгляжу. Если бы мы не жили в этом противном грязном домишке, где всё кишит муравьями, то… – Я запнулась.
– Садись, – сказал он и отодвинул выщербленную деревянную миску с остатками завтрака.
– Я ненавижу это место. Хоть бы оно сгорело.
– Играй!
Он приподнял табурет и с грохотом поставил его на пол.
– Хоть бы я умерла! – крикнула я.
– Сядь! – заорал отец и ударил кулаком по столу.
Деревянные клавиши подпрыгнули и застучали друг о друга. Я плюхнулась на табурет, сложив руки на коленях, опустив голову и сжав челюсти. Он схватил миску и грохнул ее о стену. Она отскочила от печной трубы и упала на полку, желуди раскатились по полу.
Я швырнула кремень на стол, растопырила скрюченные, как когти, пальцы и, рыча, забарабанила по клавишам. Я била снова и снова, издавая звуки, на которые не способен ни один человек. Но тут злость внезапно покинула меня, а пальцы нашли привычный аккорд «Кампанеллы»; однако через секунду они перестроились, и вот я уже играла «О-алайа-бакиа», напевая себе под нос. Я не могла вспомнить, когда мы в последний раз пели ее. Я придумала новые слова:
– Тут в лесу полно кустов, о-алайа-бакиа…
Стоя за моей спиной, отец подхватил:
– И оленей, и волков…
Мы оба рассмеялись, и чувство горечи, переполнявшее