Повинуясь арабчонку, они подошли к мазанке и вошли в переулок, еще больше грязный. Подведя к низенькой двери, ведущей в мазанку и завешенной грязным ковром, арабчонок вдруг остановился около нее и загородил вход.
– Dix centimes… – строго сказал он, протягивая руку.
– Дай ему, Николай Иваныч, медяшку. Десять сантимов просит. Там у тебя медяки в кармане есть… – сказала Глафира Семеновна мужу.
– На, возьми, черт с тобой…
Николай Иванович протянул арабчонку десятисантимную медную монету. Арабчонок приподнял ковер и пропустил в дверь Глафиру Семеновну, но перед Николаем Ивановичем тотчас же опять загородил вход.
– Dix centimes, monsieur… – заговорил он опять.
– Да ведь уж дал я тебе, чертенку.
– Dix centimes pour madame, dix centimes pour monsieur…
– Николай Иваныч, что же ты? Где ты? Я боюсь одна! – послышалось из мазанки.
– Сейчас, сейчас… Да пусти же, чертова кукла! – оттолкнул он арабчонка и ворвался в дверь за женой.
Арабчонок завизжал, вскочил в мазанку и повис на руке у Николая Ивановича, крича:
– Dix centimes, dix centimes…
– Вот неотвязчивый‑то… Да погоди, дай посмотреть. Потом дам, может быть, и больше.
– Dix centimes, dix centimes… – не унимался арабчонок и даже впился Николаю Ивановичу в руку зубами.
– Кусаться? Ах ты, черт проклятый! На, подавись.
Получив еще монету, арабчонок успокоился, подбросил ее на руке и вместе с другой монетой тотчас опустил в мешок, сделанный из паголенки женского полосатого чулка и висящий на стене у входа. Мешок был уже наполовину набит медяками.
– Каково! Кусаться вздумал, постреленок… – сказал Николай Иванович жене.
– Да ведь с ними надо осторожно. Они дикие… – отвечала та. – А только к чему он нас притащил сюда? Здесь и смотреть‑то нечего.
Смотреть было действительно нечего. Сидела на циновке грязная смуглая пожилая женщина в белом покрывале на голове, с голыми ногами, с голой отвисшей грудью и, прижав к груди голого ребенка, кормила его. Далее помещалась, поджав под себя ноги, перед ткацким станком молоденькая девушка в бусах на шее и ткала ковер. В углу храпел, лежа вниз лицом, на циновке араб, но от него виднелись только голые ноги с неимоверно грязными пятками. В мазанке царствовал полумрак, ибо маленькое грязное окошко освещало плохо, воздух был сперт, пахло детскими пеленками, пригорелым салом.
– Тьфу, мерзость! Пойдем назад… – проговорил жене Николай Иванович и вывел ее из мазанки в переулок.
Арабчонок опять вертелся около них.
– Dix centimes, monsieur… Dix centimes. Je vous montrerai quelque chose, – кричал он, протягивая руку.
– Как, и за выход платить надо? Ну, брат, уж это дудки! – возмутился Николай Иванович. – Городовой! Где городовой?
– Он еще показать что‑то хочет. Пусть возьмет медячок. Ведь бедный… Нищий… – сказала Глафира Семеновна и, взяв у мужа монету, передала арабчонку.
Получив деньги, арабчонок в мгновение ока сбросил с себя тряпки, которыми был прикрыт с головы, очутился весь голый и стал кувыркаться на грязной земле. Глафира Семеновна плюнула и потащила мужа из переулка.
Голубой мерзавец
Супруги шли дальше. Арабы в белых одеждах попадались все чаще и чаще. Были и цветные балахоны. Мелькали голубые длинные рубахи на манер женских. Из верхних разрезов этих рубах выглядывали смуглые чернобородые лица в белых тюрбанах; внизу торчали грязные ступни голых ног; некоторые из арабов сидели около мазанок, поджав под себя ноги, и важно покуривали трубки в длинных чубуках; некоторые стояли около оседланных ослов, бормотали что‑то на непонятном языке, сверкая черными как уголь глазами, и, указывая на ослов, хлопали по седлам, очевидно предлагая публике садиться. Один даже вдруг схватил Глафиру Семеновну за руку и потащил к ослу.
– Ай‑ай! Николай Иваныч! Что это он такое делает?! – взвизгнула она, вырываясь от весело скалящего на нее зубы голубого балахона.
Николай Иванович замахнулся на него зонтиком.
– Я тебе покажу, черномазая образина, как дам за руки хватать! – возмущался он. – Где городовой? Мусье городовой! Иси… Вене зиси… – поманил он стоявшего на посту полицейского и, когда тот подошел, начал ему жаловаться: – Вот этот мерзавец… Как мерзавец, Глаша, по‑французски?
– Да не надо, не надо… Ну что скандал начинать! Оставь…
– Нет, зачем же… Надо проучить. Пусть этого скота в часть под шары возьмут.
– Здесь и частей‑то с шарами нет. Я ни одной каланчи не видала.
– Все равно, есть какая‑нибудь кутузка. Вот этот голубой мерзавец, мусье городовой, схватил ма фам за мян и даже за грудь. Глаша! Переведи же ему…
– Не требуется. Пойдем. Ну что за радость публику собирать?! Смотри, народ останавливается.
– Пускай собирается. Не оставлю я так. Сэт мерзавец бле… Ах, какое несчастье, что я ни одного ругательного слова не знаю по‑французски! – воскликнул Николай Иванович и все‑таки продолжал, обращаясь к городовому: – Сет кошен бле хвате ма фам за мян и за это место. Вуаля – сет… – показал он на грудь. – Прене его в полис, прене… Се безобразие ведь…
– Николай Иваныч, я ухожу… Довольно.
– Погоди. Се ма фам и иль хвате. Нешто это можно?
Полицейский приблизился к Глафире Семеновне.