— Тофарищ Маякофский, пошалуйста, сять рядом со мною, я хочу рассказать тепе, отчего ты тля меня самый большевистский поэт нашего времени. Я не льщу, я гофорю это как партиец — партийцу.
— Я беспартийный, — ответил Маяковский.
Нетте рассмеялся:
— Этот ты мошешь рассказывать на своих выступлениях за границей, там иначе тепе нельзя, а мне зачем врешь? Если ты не партиец, то кто ше?
...Перед отъездом в Москву Маяковский встретился с Цветаевой. Они сели в тихом, совершенно пустом кафе на Сен-Жермене, возле запотевшего окна, за маленький столик.
— Мраморные покрытия, — он постучал длинным пальцем о холодные разводы камня, — приучают людей думать о смерти даже в минуты застолья... Я так благодарен вам, Марина, я так к вам нежен...
Когда эмиграция восстала против его приезда и выступлений на публике, лишь Цветаева с детским удивлением прилюдно заметила:
— Как стыдно, если грамотные люди зашорены или вовсе не умеют читать... Грешно называть гениального поэта «красным агитатором»... Право литератора верить в то, во что он хочет... Нужно читать слова и строки, а не отвергать великое только потому, что не нравится тема. Несчастные русские люди, мы никогда не научимся демократии...
— Демократия предполагает личностность, Марина, — Маяковский медленно чеканил, словно бы продолжая давно прерванный разговор. — А откуда ей в нас взяться? Сначала иго, потом свое рабство!.. Наши родители еще могли видеть невольничьи рынки... Я потому и бросился в революцию, что свято верил: пришла пора раскрепощения, настало время свободы поступков, родятся мыслящие люди, общественную значимость которых будет определять не банковский счет или место в бюрократической иерархии, но вертикальность собственного достоинства...
Цветаева сделала маленький глоток кофе; она очень красиво держала чашку в неженских, крупных пальцах; и глоток ее был утонченным, потому что он был естествен, как и вся она:
— Слушая вас, я увидела давнишние строки...
— Прочтете?
Она легко согласилась:
Маяковский, будто смущаясь чего-то, шепнул:
— Прекрасно.
— Когда наши бешеные бились в падучей — «не пускать лазутчика ГПУ в Париж», — я все время видела, как по морям носятся с миноносцем миноносица... Эти стихи мог написать только очень маленький мальчик с воображением Андерсена... Какой же вы потаенный человек.
...Тот мальчишка, что пульнул первый гол, снова бросился в атаку, но его подло сбили возле ворот; он, однако, не заплакал; поднявшись, огляделся; взгляд его задержался на Маяковском:
— Дядя, все равно не работаете, станьте судьей, а?
— Лучше я буду защитником, — ответил Маяковский и пошел к проходной таировского театра; склонившись к окошечку, где сидел вахтер, спросил:
— Позвольте позвонить с вашего аппарата?
Седая женщина с лицом, изрубленным резкими морщинами, казавшимися серо-коричневыми, ответила:
— Называйте номер, я наберу, аппарат укреплен на столе...
Маяковский назвал телефон Бриков; трубку сняла домашняя работница Паша.
— От Лили Юрьевны ничего?
— Нет, Владимир Владимирович... Ужинать придете?
Ах, как ужасно, что Лили сейчас нет рядом, в который уже раз подумал он, никто мне сейчас так не нужен, как она...
Вахтерша, приняв из его рук трубку, вздохнула:
— Владимир Владимирович, у вас никак жар? Глаза сухие, не простудились ли? На дворе по утрам студено...
— Я здоров, — ответил Маяковский. — Жара нет... Наоборот... Упадок сил, — он вымученно улыбнулся. — Где мы встречались?
— В январе семнадцатого, Владимир Владимирович в Петербурге, в клубе поэтов, я там была с Трубецким, нас знакомил Эренбург, я баронесса Бартольд, не узнать, поди время, целых тринадцать лет...
— Кажется, тогда вы переводили норвежскую поэзию? Отчего же здесь, в этой проходной...
— Жду визу, Владимир Владимирович, пока отказывают...
Маяковский вышагивал по бульварному кольцу властно, по-хозяйски; куда ты идешь, недоуменно спросил он себя, и не смог ответить; однако, помимо его сознания, вне логики, упорно и, казалось бы, слепо, он все шел и шел, пока, наконец, не остановился, ощутив внутри толчок; вот куда я шел, понял он; я шел в начало: именно здесь я прочитал Бурлюку первые стихи, именно здесь Бурлюк вкопанно замер: «Вы — гениальный поэт»...
Бурлюка нет, в Америке... И Верочка Шехтель в Париже, и Наташа Гончарова, и Миша Ларионов... А я — тут... И то, что сытая критика предрекала мне в пятнадцатом, ныне доделывают молодцы из писательской ассоциации...
Маяковский сухо рассмеялся, испугав бабушку, выгуливавшую внучат; невольно вспомнил себя, прежнего, в Кунцеве, на даче у Шехтелей; декламировал строки Саши Черного: